Saint-Juste > Рубрикатор | Поддержать проект |
Аннотация
Мы помним, как полвека тому назад великорусский демократ Чернышевский, отдавая свою жизнь делу революции, сказал: «жалкая нация, нация рабов, сверху донизу — все рабы». Откровенные и прикровенные рабы-великороссы (рабы по отношению к царской монархии) не любят вспоминать об этих словах. А, по-нашему, это были слова настоящей любви к родине…
Мы полны чувства национальной гордости, и именно поэтому мы особенно ненавидим свое рабское прошлое… и свое рабское настоящее…
…Бисмарк сделал по-своему, по-юнкерски, прогрессивное историческое дело, но хорош был бы тот «марксист», который на этом основании вздумал бы оправдывать социалистическую помощь Бисмарку!
В. И. Ленин
Да, в эту минуту я был придавлен не только шестидесятью миллионами рук, но и рядом веков, событий, несчастий, преступлений. О, если б я мог тогда сказать примирительное слово, если бы я мог оправдать — не себя, мое оправдание было легко — а народ русский! <…> …и через пятнадцать лет я снова, идя по улице, боюсь, чтоб не узнали, что я русский…
А. И. Герцен
Горы высоки, дебри непроходимы, утес каменный, яко стена стоит, и поглядеть, заломля голову!
Протопоп Аввакум
Данная статья открывает цикл материалов «Одна треть одной девятой», который в свою очередь предваряет ряд материалов, посвященных «левой» сцене современного Дальнего Востока России и объединенных названием «Толочь воду в ступе мы будем неустанно». Цель нескольких статей, которые войдут в состав цикла «Одна треть одной девятой», — дать некоторые ремарки касательно, так сказать, места и времени действия «пьесы», специфики региональной ситуации, истории региона, а в заключительной статье будет также дан некоторый образец для сравнения современной «левой» сцены с настоящими революционерами начала прошлого века. Вместе с тем, статьи цикла «Одна треть…» могут быть интересны и сами по себе.
Что такое Дальний Восток России сегодня? Это регион, площадь которого составляет чуть больше трети (36 %) от территории страны, а численность населения — лишь 4 % от общероссийской (около 6,2 млн чел.; это в 2 раза меньше, чем в Москве). Это регион, очень богатый разнообразными природными ресурсами; в их числе: более 30 % общероссийских гидроэнергетических ресурсов, 25 % общероссийских запасов древесины, золото и серебро — свыше 90 % запасов и более половины добычи, олово — 92 % запасов и 100 % добычи, плавиковый шпат — 80 % добычи, бор — 100 % добычи, вольфрамовый концентрат — 23 % запасов и 87 % производства, свинец — 9 % запасов и 63 % добычи, алмазы — 81 % запасов и 100 % добычи, газ и нефть — более 20 % от общероссийских прогнозных ресурсов углеводородов[1]… Эти богатства, конечно, не лежат на блюдечке: «…большая часть крупных месторождений наиболее ценных полезных ископаемых, в том числе природного газа, находится в неосвоенных районах, труднодоступных местах. Поэтому разработка их несет высокозатратный характер, изначально требует крупных капиталовложений на создание необходимой инфраструктуры. Ряд месторождений не имеют детальной геологической проработки в силу развала в стране единой геологоразведочной службы. То же относится к лесным ресурсам. В силу природных условий доступный для нормальной эксплуатации лесосечный фонд на Дальнем Востоке не превышает 40 % лесопокрытых земель»[2]. Несмотря на природные богатства сегодняшний Дальний Восток — регион крайне отсталый в экономическом плане. Валить лес, ловить рыбу, выкачивать сырьевые ресурсы во всем их разнообразии — это пожалуйста, а вот, боже упаси, глубокая переработка добытого, производство товаров с высокой добавленной стоимостью — это уже, как оказалось, противоречит идеям рыночной экономики…
Обзору современного положения на Дальнем Востоке мы, однако, считаем нужным предпослать рассказ о царском периоде его истории, а затем и о советском, сделав акцент на экономическом положении региона, на характере его присоединения, на характере взаимоотношений между центром и периферией, на политике в отношении нерусских народов. Включение дальневосточных территорий в состав русского государства было естественным и прямым продолжением русской экспансии в Зауралье. Часть территорий региона была присоединена ещё в XVII–XVIII вв., часть — лишь в XIX в. Долгое время, до середины XIX в., Дальний Восток не выделялся из состава Сибири в качестве отдельной административной единицы (например, в 1708–1822 гг. его территории входили в состав Сибирской губернии, Иркутской провинции, Иркутской губернии, Иркутского наместничества, Сибирского генерал-губернаторства)[3], и вообще Сибирью очень долгое время (вплоть до начала XX в.) называли всю территорию от Урала и до Тихого океана[4]. «В середине XIX в. Ю. А. Гагемейстер [живший в XIX в. русский экономист, член-корреспондент Императорской Академии наук, тайный советник, сенатор[5]] описывал границы Сибири следующим образом: «Сибирью называется весь северный отдел Азиатского материка, который обозначается на западе продольною цепью Уральских гор, на востоке Тихим океаном, с севера омывается Ледовитым морем, а к югу граничит с владениями Китая»[6]. Но уже спустя почти 30 лет мы встречаем указание на то, что среди географов нет единого мнения насчет восточной границы Сибири[7]. А в 1914 г. Переселенческое управление Главного управления землеустройства и земледелия в своем издании «Азиатская Россия» заявляет о наличие в Азиатской России не только административного деления, но и деления исторического: на Сибирь и Дальний Восток (в состав которого включались Амурская, Приморская, Камчатская области, Сахалин и иногда — Забайкалье)[8]. Учитывая все сказанное, не будет удивительным, что освещая в основном вопросы колонизации дальневосточного региона (и в меньшей степени — таких примыкающих к нему территорий, как Северная Америка и Северо-Восточный Китай), мы будем затрагивать и некоторые вопросы колонизации Сибири.
Дальний Восток России — это территория с довольно-таки тяжелым прошлым, территория, страницы истории которой были испачканы кровавыми пятнами колониализма. Да, глупо отрицать отличия русской экспансии на Восток от проходившей примерно в то же время экспансии европейской, но нельзя также отрицать и наличие у них общих, родовых черт (с этой точки зрения русская экспансия была типичным примером имперской, завоевательной политики, тогда как европейская зачастую была отклонением от этой дикой и кровавой «нормы», так сказать, повторением прошлого на новом витке спирали, что было связано с тем, что Европа — в первую очередь Англия — находилась на более высокой ступени экономического развития, и крупнейший в истории человечества геноцид оказался самым выгодным способом удовлетворения нужд новорожденного капитализма, т.е. решения задач этапа первоначального накопления капитала). Включение территорий за «Камнем» (Уральским хребтом) в орбиту русской истории, конечно, не принесло коренным народам одно лишь зло; но оправдывать то, в какой конкретной форме это включение проходило, то, что в первую очередь русские несли на новые земли, — последнее дело. Происходило не строительство общего дома дружной семьи, системы взаимовыгодного, равноправного, мирного сотрудничества, нет, происходило строительство тюрьмы народов. И лишь спустя несколько столетий Великая антибуржуазная революция 1917 года, — основывавшаяся на идеях национального и социального равенства, права на национальное самоопределение, единства борьбы угнетенных всего мира за лучшую долю, — разорвала цепи многовекового национального порабощения нерусских народов.
Итак, изначально — вопреки лживым имперским сказкам (к созданию которых активнейшим образом приложили руку — с торжеством сталинской контрреволюции — советские историки[9], прибегая для фальсификации истории даже к систематическому, массовому изъятию из публикуемых первоисточников неудобных мест[10]; и это при том, что версия о завоевании Сибири была господствующей в источниках, написанных современниками такового или по его горячим следам — в XVII вв., и в первых капитальных научных трудах на эту тему, написанных в середине XVIII в.[11]) — «мирное освоение» этих территорий представляло собой кровавые и позорные страницы русской истории; как писал об этом С. Б. Окунь, «история российской колониальной экспансии» была «историей безудержного грабежа и насилия, повлекших массовое истребление и вымирание целых народов»[12]. «Ко времени прихода русских в Сибирь ее огромные, кажущиеся на первый взгляд незаселенными территории были освоены и обустроены местными народами. <…> В дорусский период аборигены экономически освоили всю обширную территорию Сибири»[13]. А Московское государство шло за Урал для удовлетворения своих корыстных интересов: в первую очередь — за пушниной («мягкой рухлядью», «мягким золотом»), имевшей большой спрос на мировом рынке (хотя, конечно, это был не единственный фактор, способствовавший движению на восток)[14]. «Не вызывает сомнения факт, что изначально русские люди шли в Сибирь именно из-за пушнины. Это были своего рода военно-промышленные предприятия с вполне определенными целями. Вот почему властное освоение Сибири по времени предшествовало экономическим процессам интеграции и инкорпорации… Осознание стратегической важности региона как форпоста для продвижения России на восток, неисчерпаемого источника драгоценных металлов, сырья и т. д. пришло позже. Однако и в более поздние периоды сибирской истории — в XVIII, XIX и ХХ вв. — ясак[15] всегда оставался в центре внимания государства и имперского Кабинета как верховных собственников земель Азиатской России»[16]. «Едва ли не самый ценный русский товар того времени — это так называемые “седые соболя”, чьи черные меха с серебристым оттенком стоили от 5 до 20 рублей за шкурку, тогда как хороший дом стоил 10 рублей, а средняя лошадь — 2 рубля. <…> Одним словом, экспорт сибирского меха по значению для государства и правящей верхушки вполне можно сравнить с современным нефтегазовым экспортом России из той же Сибири»[17]. «Сибирские меха были своеобразной золотой валютой. Они широко вывозились как на европейские, так и азиатские рынки, и первое место среди них занимали сибирские соболя… <…> …соболиной казне принадлежало видное место не только в экономической жизни страны. Даже при беглом просмотре распределения государственного прихода и расхода первых лет XVIII в. можно видеть, что одинаково хорошо служили как задачам колоссального обогащения, так и целям подкупа»[18]. «По некоторым сведениям, во второй половине XVII в. сибирская пушнина давала государству до одной трети всего денежного дохода»[19]. Показательно, что символом воеводской власти в Якутии была «государева печать “новые Сибирские земли на великой реке Лене”: аллегорическое изображение орла, поймавшего соболя; это изображение напоминало об основном богатстве края»[20].
Пополнялась государственная казна, росли доходы купцов и промышленных людей; развитие товарно-денежных отношений в Европейской России обернулось кровью и террором на диких и морозных просторах Сибири, завоеванием, бессметным множеством преступлений[21]. Русский колонизатор являлся, как правило, жестоким, безнравственным подлецом, одержимым лишь жаждой чистогана. «Прямой грабеж “инородцевˮ, проводимый нередко под флагом собирания податей и дани — “ясакаˮ, был одним из важнейших источников обогащения “служилыхˮ людей, купцов и помещиков Московского царства»[22]. «С яростью хищников, с примитивной жадностью грабителей они стремились открывать и захватывать все новые и новые богатства этого края [Сибири]»[23]. «Грабежи, насилия, обманы, избиения и наглое беззастенчивое воровство оставались основными чертами деятельности правителей бурятской земли как во время Бекетова и И. Похабова, так и при преемниках последнего [о завоевателях Бурятии][24]». «Это были по существу разбойничьи набеги: служилые люди, “пристав под которою землицею, приманивали тех землиц людей торговать и имали у них жен и детей, и животы и скот грабили и насильства им чинили многие и от государевы высокие руки тех диких людей отгонили, а сами богатели многим богатством, а государю приносили от того многого своего богатства малоеˮ»[25]. «Служилые и промышленные люди сплошь и рядом надбавляли к ясачному окладу нескольких соболей “для своей бездельной корыстиˮ или чрезмерно низко оценивали приносимую туземцами в ясак мягкую рухлядь; вместе с тем они нередко присваивали, а то и насильно покупали на себя лучшие меха, оставляя в ясак худшие, либо насильно навязывали туземцам казенные и частные товары, расценивая их несоразмерно высоко»[26].
Русские конкистадоры сами по себе ничем принципиально не отличались от своих западных «коллег»: масштабы их преступлений были меньше, но меньше была и численность коренных народов Сибири и Дальнего Востока (в XVI в. в Сибири проживало около 200 тыс. чел., в Приморье и Приамурье — около 30 тыс.[27]), меньше была плотность населения, иными были природно-климатические условия, иным был главный интерес Москвы и колонизаторов (пушнина и «рыбий зуб», т.е. моржовые клыки); коренные народы рассматривались как источник пушнины, потому их поголовное истребление было не желательным, как правило, с экономической точки зрения (в этом плане можно найти какое-то сходство с тем, как вели себя в Канаде французы, относительно малочисленные и представлявшие более отсталое — чем Англия — общество, не знавшее массового крестьянского разорения и обезземеливания, вызванных развитием капиталистических отношений[28]). Но и здесь имелись попытки организовать явный и неприкрытый геноцид, в частности, чукчей и коряков[29]. Необходимость тотального истребления чукчей в научной литературе того времени обосновывалась вот таким милым, по-настоящему христианским образом: «Сообщая, что анадырские товары чрезвычайно дороги на Камчатке, благодаря опасности пути из Анадырска на полуостров [т.е. с Чукотского полуострова на Камчатку], Штеллер добавляет, что “если однако будет совершенно истреблено племя чукчей, то эти товары можно будет ежегодно возить на легких судах от устья Анадыря по морю, как на реку Камчатку, так и на Большую реку, и это будет весьма выгодно местному населению и очень облегчит его положениеˮ»[30]. А чего стоит завоевание в 1552 г. другой периферии, с которого, собственно и началась восточная экспансия[31], — Казанского ханства: ведь тогда, в результате установления русского ига, благодаря русским карательным экспедициям, благодаря погромам, которые не уступали некогда устраивавшимся на Руси монголо-татарами, численность татар в Среднем Поволжье сократилась минимум на четверть, — чем вам не геноцид?..[32] Причем выставлять Казанское ханство волком-агрессором, нападающим на овечку-Русь, — в корне неверно: «Из 13 войн между Москвой и Казанью в 7 случаях инициатива войны исходила от русских (1467, 1478, 1487, 1530, 1545, 1549, 1550 г.) и в 6 случаях — со стороны казанцев (1439, 1445, 1505, 1521, 1523 и 1536 г.). Таким образом, обвинять Казанское ханство в завоевательных замыслах против России нельзя, Россия была не менее, чем Казань, повинна в тех войнах, которые возникали в Поволжье»[33]. «В одинаковой степени войны между Казанью и Москвой с обеих сторон нельзя назвать завоевательными, Казанское правительство трижды совершало вторжения во внутренние области русского государства — в 1439, 1445 и 1521 годах, но все эти походы совсем не имели в виду присоединения русской территории к Казанскому ханству. Русское правительство предпринимало большие продолжительные походы к Казани 5 раз — в 1469, 1487, 1506, 1524 и 1530 годах (мы не считаем малых походов 1478, 1523, 1545 годов, не состоявшегося похода 1537 года, а также кратких походов Ивана IV в 1549 и 1550 годах), и эти походы также не имели в виду присоединения Казанского ханства к русскому государству»[34]. Но если «до конца 1540-х годов русская политика по отношению к Казанскому ханству не имела территориально-завоевательного характера», то «в конце 1540-х годов совершается перелом, и русское правительство приходит к мысли о территориальном завоевании Казанского ханства, о включении его в состав русского государства», «изменяется вся схема русско-казанских взаимоотношений, и для русских начинается настоящая завоевательная, империалистическая война»[35]. В результате «для казанского народа начинается борьба за независимость, для казанского государства — борьба за существование»[36].
Итак, кровь, насилие, страх, подлость — вот основные краски, которыми рисовалась картина «Третьего Рима»:
«“Опустошение и обезлюдение следовало за ними (колонизаторами — С. О.) везде, куда только ни ступала их ногаˮ (Маркс). Что мы знаем о многочисленном прежде племени анаулов, встреченном у Анадыря Дежневым? От него не осталось никаких следов. За “непокорностьˮ анаулы были истреблены вовсе. И такое истребление “немирныхˮ народов — не единичный случай, это была система “утренней зари капиталистической эры производстваˮ.
“1742 года февраля 3 дня в заседании правительствующего сената докладывано… во искоренении ж оных немирных чюкч поступать по мнению объявленному в… доношении статского советника Ланга, а именно на оных немирных чюкч военною оружейного рукою наступить, искоренить вовсеˮ.
Это о чукчах. А несколько позже то же самое и о коряках.
“И посланным в Охоцкую канцелярию указом велено для представленных от той Охоцкой канцелярии резонов, призвав всемогущего бога на помощь, всех изменников коряк военною оружейною рукою побить и вовсе без всякого милосердия искоренитьˮ.
И факт за фактом пред нами развертывается столь гениально запечатленная Марксом в главе о первоначальном накоплении система “предательств, подкупов, убийств и подлостейˮ.
“А всех поголовно мужеска и женска полу, малых и больших… побито ста с два человек и больше и при том взято в плен малых мужеска полу пять, больших женок семь, итого двенадцать”. Это из доношения начальника экспедиции 1751 г. против коряк капитана Шатилова в иркутскую канцелярию. Перечислив как свои заслуги, так и заслуги своих подчиненных, Шатилов в заключение пишет: “и того ради… покорнейше прошу и представляю, ежели за благо изволит принять за предъявленною и весьма радетельною мою в показанном походе службу представить в правительствующий сенат, чтоб меня наградить рангомˮ.
И так из года в год, и в предыдущем походе так же, как и в последующем: “15 числа взял коряк три семьи да одну семью вызвал на выласку, итого четыре семьи, из которой де мужеской пол всех прикололи, токмо де из них одного человека удержали ради языку, при том де взято ими в плен из женска полу четыре бабы, да малолетних мужеска полу одиннадцать, итого пятнадцать человекˮ.
Это уже о походе каптенармуса Байбородина в 1753 г. против тех же коряк. Не менее красочный факт из того же похода. Группа коряк, спасаясь бегством от русских, пристала на байдаре к одному утесу и, поднявшись на приготовленных заранее ремнях в имевшуюся в том утесе щель, убрала за собою ремни. Место для отсидки было весьма удобным, так как щель в утесе была на расстоянии десяти саженей от земли и сорока саженей от его вершины. Кроме того, вход был заложен приготовленным лесом.
Тогда Байбородин распорядился “утвердить сверху утеса ремни, и по тем де ремням от земли поднят был один казак и два человека из портовщиков коряк и подаваемы были им травяные снопы, обливая нерпичьим жиром, чтоб крепко от того жиру горели, и зажгли у той щели вход…. и убили де из тех изменников в той щели одного человека, а остальных всех сожгли, которых де воров трупы ради опознания вытаскивалиˮ.
Эти факты, рисующие методы российской колонизации, одновременно говорят и о том решительном сопротивлении, которое встретили русские на Камчатке. Документальный материал развертывает бесконечную цепь крупных и мелких восстаний среди камчадалов[37] и коряков, ряд продолжительных и кратких походов против чукчей.
Камчадальские восстания 1707 и 1731 гг., корякские 1745–49, 1751–54 гг., походы 1744–1747 гг. против чукчей — все это превращало Камчатку в действующий вулкан, на котором русские долгое время не чувствовали себя спокойно.
Методами же физического уничтожения восстававших русские пытались удержать в подчинении остальных. В этом коренится весь смысл русской карательной политики, ибо “от такого военного страху и другие ясашные и неясашные народы от бунту и измены иметь будут воздержание и от время до время верноподданными бытьˮ»[38].
«Подобное массовое истребление восставших [участников восстания коренных жителей Камчатки в 1731 г. — М. М.] имело для колонизаторов определенный смысл. Слова Маркса о терроре татар во время завоевания Руси полностью применимы и к политике русских по отношению к народам Камчатки: “Так как они в сравнении с их колоссальными завоеваниями были немногочисленны, то они вынуждены были окружать себя нимбом ужаса и путем повторения резни уничтожали народы, которые поднимались у них в тылуˮ»[39].
«Иначе как войною, длившейся почти столетие, не может быть названа и та борьба с русскими, происходившая на Камчатке, которую после каждого восстания надо было завоевывать почти заново. <…> В одном из первых открытых столкновений русских с чукчами, во время похода сотника Нижегородова в “чукотскую землицуˮ, в 1731 г., из семисот человек чукчей убито было около четырехсот пятидесяти, в плен взято сто пятьдесят и лишь стам удалось спастись. Русских же в этом столкновении было убито лишь двое и легко ранено семьдесят человек»[40].
«Уменьшение количества собираемого с туземцев ясака, становящееся особенно заметным с тридцатых годов XVIII в., способствовало еще большему истреблению аборигенов полуострова, и в первую очередь камчадалов, поскольку для колонизаторов они представляли ценность лишь как источник выкачивания пушнины. В отношении же тех народов, у которых пушнина всегда была в незначительных количествах (коряки, чукчи), правительство откровенно ставило вопрос о необходимости поголовного истребления таковых, ибо их упорное сопротивление мешало дальнейшей русской экспансии. 3анесенные русскими эпидемические заболевания, хозяйничание ростовщического капитала, обиравшего, спаивавшего и в конечном счете совершенно закабалявшего туземцев, постоянные голодовки, как результат истребления естественных ресурсов, — таковы были факты, способствовавшие прогрессировавшему обнищанию и вымиранию некогда многочисленных аборигенов Камчатки»[41].
А вот несколько эпизодов из завоевания Якутии и периода русского господства в ней:
«Отряды казаков, вооруженные огнестрельным оружием, подступали к якутским поселениям, призывая через толмача-переводчика якутских князьков “под государеву высокую рукуˮ, требуя с них ясак. Заплатившие ясак вносились в ясачные книги, приводились к присяге, шерти [в общем, то же, что и присяга. — М. М.], и иногда в виде вознаграждения одаривались “государевым жалованиемˮ бисером, оловом, медными котлами и т. д. В случае отказа уплатить ясак служилые люди применяли оружие, громили поселение или укрепленный острожок якутов, захватывая в плен в качестве заложников наиболее знатных людей, “добрых мужиков“. Отписки служилых людей пестрят описанием таких столкновений. <…> Захваченные запасы мехов, пленные женщины и дети, рогатый скот и лошади делились между участниками похода»[42].
«Вступив в Якутскую землю, Галкин [енисейский атаман, отправленный на завоевании Якутии. — М. М.] встретил здесь сильное сопротивление. Якутские люди оказались “скотны и людны и доспешны и воисты и не хотели… государева ясаку дать”. Против пришельцев [русских. — М. М.] объединились пять якутских князцов с их улусными людьми — одейский князец Сергуй, мегинский князец Буруха, борогонский Ижил, батулинский Ногуй и бетунский Семен Улта. Служилые люди, “у бога милости просяˮ, как писал Галкин в Москву, “с ними бились и, милостию божнею и твоим царским счастием тех твоих государевых ослушников побилиˮ и взяли с них ясак. Галкин затем пошел вверх по Алдану и шел 4 недели, подвергаясь нападениям местных жителей. “И бог пособил их побить и жены их и дети в полон взятиˮ»[43].
«Военные действия не прерывались и в течение зимы. Сильное сопротивление оказали пришельцам дубсунцы, жившие на левом берегу Алдана. Передовой отряд служилых людей, посланных Бекетовым [другой завоеватель, посланный на смену Галкину. — М. М.], столкнулся с дубсунскими “караульщикамиˮ и разогнал их. Но произвести неожиданное нападение, как рассчитывал, по-видимому, Бекетов, не удалось, так как караульщики успели дать “вестьˮ. Дубсунцы собрались в одно место и засели с женами и детьми в наскоро построенных острожках. Когда подошли служилые люди, то якуты отказались сдаться и начали стрелять из луков. Казаки пошли на приступ, ворвались в один из острожков и перебили 20 “лучшихˮ якутов; другие острожки они, однако, взять не могли и подожгли их; в огне погибло человек 80»[44].
«В конце сентября Галкин организовал карательный поход на Тусергу: “улусных его людей многих побили и порубили до смертиˮ. Победители вернулись в острог с полоном, принудив Тусергу к уплате ясака. В октябре Галкин воевал с улусом мегинских князцов — Бурухиных детей. Здесь служилые люди встретили сильное сопротивление: мегинцы “дрались долгое времяˮ, со своей стороны, служилые люди не щадили ни женщин, ни детей. Однако неизвестно, удалось ли им вынудить у Бурухиных детей ясак. В ноябре была снаряжена экспедиция против другого мегинского улуса князцов Дуруя и Бодоя. Улусные люди Дуруя засели в острогах, но после боя, продолжавшегося целый день, “с утра до вечераˮ, служилые люди овладели этими острожками, в которых захватили большой полон — женщинами и детьми. Сам Дуруй пал в сражении»[45].
«Уверенность в безнаказанности основывалась у него [первого якутского воеводы Петра Головина. — М. М.], в конечном итоге, даже не на отдаленности от правительственного центра, а на сознании солидарности интересов всего правящего круга Москвы, который не дал бы никогда в обиду одного из своих: “поверит де государь моему сыску, — говорил он, — над моим де сыском не велит государь вновь пересыскиватьˮ. Еще откровеннее выразился он в другом случае: “хотя де над мною грех взыщетца и царев де гнев придет, много де мне будет, что очей государевых не вижу год-другой, также мне велят быть на котором городе воеводою, а больше де того мне ничто не будетˮ. В первую очередь подвергалась притеснениям и вымогательствам воевод наиболее беззащитная часть населения — коренные жители, ясачные люди. Очень яркую характеристику этих насилий дает челобитная ясачных якутов 1679 г. на воеводу Андрея Барнешлева, который “чинил им налоги и обиды и тесноты великие, имал насильством у них и соболи и скот, и кони добрые, и дочерей их девок, и от живых мужей жен имал себе во двор в холопство и крестил, и …силою замуж выдавал (за своих холопов), а иные отослал в Енисейской, а у иных имал жен и отдавал иным якутам, для своей бездельной корыстиˮ. Он же самовольно велел “сверх прежних их окладов прибавить по соболю на год на всякого человека для своей бездельной корысти, и от того они вконец разорилисьˮ. Широко пользовались воеводы своими судебными функциями, чтобы грабить якутов, которые часто обращались в Съезжую избу для разрешения своих споров. Лодыженский, например, брал с якутов “от тех их судов и от тяжб скотин по 10 и больши, и от тех животов наживает… на год скотин по 200 быковˮ. <…> Дореволюционные историки рассматривали случаи воеводского произвола и грабежа, как злоупотребления отдельных деятелей администрации. В действительности это было проявление системы феодальной эксплуатации колонии со стороны наиболее сильных представителей господствующего класса. <…> Как ни грандиозны, даже в масштабах тогдашней административной практики, были злоупотребления Головина, московское правительство не было способно с ними бороться. Это была система, и в сохранении ее была заинтересована вся верхушка господствующего класса, плотью от плоти которой было само правительство. В конце концов Головин был прав, когда говорил, что отделается кратковременной опалой»[46].
«В виде ясачного сбора, государевых, воеводских и дьячьих поминок, уплаты поклонных соболей в пользу низовой администрации и проч. сборов на ясачных людей падала значительная, весьма тяжелая натуральная подать. Но, кроме нее, существовали и некоторые другие натуральные повинности, как подводная повинность, участие в военных походах. Обязанность поставлять служилым людям транспорт для разъездов по улусам и для перевозки ясачной пушнины ложилась тяжелым бременем на якутов, тем более, что при переездах служилые люди часто допускали злоупотребления, загоняли лошадей, оленей, не возвращали их владельцам»[47].
«Недостатка в отдельных вспышках стихийного протеста не было, они следовали одна за другой, и редкий год проходил без того, чтобы из того или иного улуса не доносили о попытках якутов оказать сопротивление служилым людям или о стычках с промышленниками. Чаще такие случаи происходили на окраинах Якутской земли, где в них принимали участие воинственные, неукротимые тунгусы, — но и в центральных якутских улусах зачастую было неспокойно»[48].
«Воеводские притеснения и грабежи, чинившиеся ясачными сборщиками, отнюдь не уменьшались, и они доводили до отчаяния якутов. Их попытки жаловаться тому же воеводе, конечно, ни к чему не приводили. Естественно, что мысль об активном сопротивлении, о восстании была очень популярна среди якутских масс. <…> При последующих воеводах было не лучше. Их грабительские действия давно уже превратились в систему. Притеснения воевод озлобляли ясачных людей, усиливали их ненависть к царской администрации. Даже в конце XVII в., в воеводстве князя Гагарина, якуты не отказывались от мысли о необходимости взяться за оружие: “И естли де великие государи от воевод и от ясачных зборщиков и от толмачей и от подьячих вскоре не укажут их оборонить, и у них де иноземцов промеж собою положено: самим всем пропасть и русских людей погубить. И от того де разорения Якуцкая страна разорится до основания, и впредь великого государя ясаку збирать будет не на комˮ. Мысль о вооруженном сопротивлении угнетателям, таким образом, никогда не замирала в якутских массах. Эта мысль не переходила в действие только из-за отсутствия организованности»[49].
«Торговля с “иноземцамиˮ Ленского разряда носила грубо колониальный характер и была, по существу, формой крепостнической эксплуатации коренного охотничьего населения. Это выражалось, во-первых, в неэквивалентности обмена. Даже якуты, которых вследствие сравнительно высокого культурного развития было менее легко обманывать, поддавались на соблазн приобретать “котликиˮ меди зеленой — “медью тонки, а видом немалыˮ. Что касается юкагиров и тунгусов, то тут торговцы (особенно из служилых людей) могли не стесняться: они колымским юкагирам “зачитают за свои товары за стрелу по соболю, а за огниво по соболю, за пилу по соболю и по полтора и по два, за ножишко по соболю, за топоренко по 2 соболя и по 3 и дороже, и за собаки емлют такою же дорогою ценоюˮ, за пальму[50] в 1½ арш. длины по 15 соб., в ¾ арш. по 10 соболей, за прут железный по 10 соболей. В других случаях указывается даже более высокая расценка: “за топор по 8, 9 и по 10 соболей, за стволику пищальную и по 15 и по 20 соболей, в пол-аршина пальмы по 10 соболей, а в аршин пальма 20 соболей, малые куяшные полицы, по соболю полица, а прутья железные, из якорей куют, по полуаршину прут, и за то 10 соболейˮ. Не менее характерно для колониальных условий то, что наряду с пушниной покупался и живой товар-ясырь. О цене ясыря, когда его покупали у иноземцев, а не отнимали силой, можно судить по тому, что названный выше Григорий Кисель приобрел якутскую девочку за котел, таз медный, пальму сеть и хвост конский. <….> Особенно типично для феодальной колониальной торговли откровенное применение методов внеэкономического принуждения. Приезжая на Колыму или Индигирку, служилые люди “наметывалиˮ силою свои товары на юкагиров и на следующий год взыскивали за них “з большою угрозою и з жесточьюˮ всякую мягкую рухлядь: “как де они (колымские юкагиры) приходят по вся годы к ясачному зимовью великого государя ясак, и после де того башлык и служилые люди аманатов запрут в бане или в казенку, а их де взобьют на баню и учнут де имать у них за свои войсковые наметные железные товары в войско соболи, а у кого де у их братьи соболей нет, или у кого не достанет, и они де на них за товары в войско по книгам своим соболи правят и бьют батоги на смерть и в тех недоносных соболях емлют по них поруки [по другим данным, «в казенку сажают»]; а кого с платеж не будет, и у них де в войско емлют сильно жены и дочери и сестры и племенницы, и те жонки их войска продают промышленным людям на соболиˮ. В этой принудительной торговле участвовали и промышленные люди. Они вместе с служилыми людьми ездят по юкагирским юртам и “емлют грабежем своими руками с лабазов постели (оленьи) и зимние ношеные парки и юфтные и ровдуги и с юрт одирают чумыˮ. Про промышленного человека Филипа Рыбкина юкагиры говорили, что он “в надокуях и в сумах и в мешках бабьих у жен наших и у детей всякое гарно подсмотрит и что полюбитца, то и возьметˮ. Участие в торговле с иноземцами принимала и казна. Так, с июня 1634 г. по 31 августа 1635 г. в Ленском остроге было куплено 9 сор. [т.е. 9 сороков] 28 соболей, 5 шуб собольих якутских и тунгусских, лисица красная черночеревая и лисица красная. Почти вся эта пушнина была выменена на “государев товарˮ. “Всего изошлоˮ на покупку: меди в котлах и тазах 1 п. 10 безмен и 2 гривенника, олова — 2½ безмена и одекуя около ¼ пуда; деньгами было выплачено только 2 р. 13 алт. 2 деньги. В 1638 г. ясачные сборщики купили 6 соболей, на Куте 10 соболей и на Илиме 73 соболя и 2 недособоля, всего два сорока 11 соболей и недособоль, уплатив 11½ ф. меди в котлах, 32 ф. олова в блюдах и торелях и 2 ф. одекуя. Наряду с другими формами эксплуатации колониальных народов одной из выгодных форм капиталовложения оставалось участие в военных предприятиях из доли добычи. <…> …предприниматель “хозяинˮ ссужает промышленным инвентарем человека, отправляющегося в данном случае на военный промысел под условием участия в добыче исполу [добыча — “скот и ясырь и иной какой животˮ]; со своей стороны заемщик дает на себя долговую запись и обязывается неустойкой. Такова самая простая форма участия в военном предприятии путем ссуды снаряжения служилому человеку под долю в добыче. Многочисленные челобитные служилых людей, в которых они жалуются, что на “государевы службуˮ они подымаются, “должаючись великими долгамиˮ, свидетельствуют о том, что такая практика имела широкое применение. За спиной ратного человека, шедшего на грабеж “немирных землицˮ, стоял торговый человек — ростовщик, снабжавший его всем необходимым для похода. Но крупные торговые люди не ограничивались скромной долей в военном грабеже. В течение XVII века на частные средства было организовано несколько больших экспедиций, преследовавших одновременно и промышленные и военные цели: ловлю соболей и поиски рыбьего зуба, с одной стороны, и захват ясыря и всякой добычи — с другой. <…> …промышленные цели соединились с военно-разбойничьими. <… > Промышленно-военные экспедиции организовывали за свой счет и служилые люди, выступавшие в таком случае как крупные предприниматели. <…> Пример военно-промышленных предприятий наглядно показывает место торгового капитала в деле феодального захвата Восточной Сибири. Торговый капитал нередко предварял наступление служилых людей и расчищал им дорогу в “немирные землицыˮ, но методы завоевания им территории и экспедиции населения принципиально ничем не отличались от тех, которые применялись военными агентами феодально-крепостнического государства. Со своих торгов и промыслов торговые и промышленные люди должны были платить в казну большие таможенные пошлины, которые сводили часто почти на нет результаты труда мелкого покрученика[51]»[52].
«…в те годы “торговляˮ принимала форму замаскированного грабежа, от которого население очень сильно страдало»[53].
Русское завоевательское зверье в своей неуемной алчности доходило до того, что начинало грызть глотки друг другу за право лично грабить ту или иную территорию[54] (как писал А. П. Окладников, в работе посвященной завоеванию Бурятии, «каждый острог рассматривал неясачных бурят как объект своей военной добычи и источник живого товара для работорговли»[55], «енисейцы, красноярцы, томские, мангазейские и другие служилые люди устраивали даже кровавые схватки и целые побоища из-за права монополистически обирать туземцев какого-либо района»[56]), — и, грызя таким образом друг другу глотки, они вели себя точь-в-точь как их европейские коллеги в Америке, примером чего является гибель подонка Франсиско Писарро. И, раз помянули снова Америку, то почему бы не вспомнить и про то, как зверски русские промышленники и купцы истребляли, грабили и порабощали в XVIII–XIX вв. коренных жителей Русской Америки[57], в чем ярко отметился лично, как заправской мясник, Григорий Шелихов, создатель компании, впоследствии преобразованной в Российско-Американскую; деятель, именем которого названы залив в Охотском море, пролив у юго-западного побережья Аляски и город в Иркутской области (основан в 1953 г.); деятель, которого советские историки позорным образом, используя сочиненное Ломоносовым и подхваченное Державиным выражение, прославляли как «русского Колумба» (как будто назвать кого-то именем этого «истинного пионера европейской колонизации», великого «рыцаря первоначального накопления»[58], короче, предприимчивого мерзавца, возвеличенного европоцентристской, колониалистской пропагандой, — значит похвалить, а не оскорбить).
Выдающийся русский убийца, захватчик и угнетатель Шелихов в августе 1784 г. непосредственно руководил уничтожением целого селения алутииков на о. Ситкалидак (а чего стоит уничтожение нескольких сотен или тысяч жителей, когда речь идет о баснословных прибылях, получаемых от продажи пушнины?.. убивая алутииков, Шелихов защищал свои огромные капиталы, и защищать было что: к 1799 г. доля наследников Шелихова в капитале Российско-Американской компании [РАК] составляла 239 500 руб. или примерно одну треть[59]). Как и множество аналогичных случаев (а поголовное истребление — вместе с женщина и детьми — населения целых селений и даже островов было обычной практикой доблестных русских колонизаторов-карателей[60]), эта кровавая бойня, более или менее широко освещенная западными историками под названием «Резня в Авауке» (также «Вундед-Ни Аляски»)[61], полузамалчивалась (о ней либо умалчивалось, либо говорилось вскользь, как об исключении из правила) советскими историками и этнографами, стремившимися со второй половины 1940-х — начала 1950 гг., обличая действия американцев в данном регионе, создать, напротив, почти идиллическую картину отношений между русскими и аборигенами[62]. Отличная, конечно, идиллия! Создать личный гарем из угнанных силой алеуток, засекая их, если взбредет в голову, до смерти (о чем рассказывали, например, жители острова Уналашки 7 июня 1789 г. членам экспедиции Биллингса — Сарычева[63]) — вот это, видимо, «русская идиллия»! Связать вместе двенадцать алеутов — и выстрелить в них из штуцера или винтовки, чтобы удовлетворить свое любопытство насчет того, в каком по счету человеке остановится пуля (как это сделал И. Соловьев опять же на Уналашке[64]) — вот она, «идиллия»! Довести туземцев до того, что матери начали убивать младенцев в своих утробах, убивать также новорожденных, убивать также 8–10-летних детей (морить их голодом), делая это не со злым умыслом, а из сострадания: «чтобы избавить их от мучения компании [РАК][65]» — такова, видать, настоящая идиллия! На самом же деле русские совершили на Аляске не что иное, как геноцид (один из наиболее мрачных примеров чего — истребление С. Глотовым и И. Соловьевым в 1764–1765 гг. населения островов Лисьей гряды, когда на одном лишь упомянутом выше острове Уналашка было уничтожено не менее 5 тыс. чел.[66]). Так, через 30 лет после начала контактов алеутов с русскими (с 1740—1750-х гг.) численность коренного населения Алеутских островов сократилась как минимум в три раза[67]! Алеуты находились де-факто (но не де-юре) в рабстве Российско-Американской компании[68], у которой были рабы и де-юре (каюры), изъятые у туземцев (но не освобожденные!)[69]; число их также пополнялось за счет превращения в рабов провинившихся в чем-либо алеутов (находившихся формально в категории «совершенно зависимых»)[70]; от отвратительнейшего отношения со стороны новоявленных алчных хозяев алеуты из года в год вымирали[71] (о неизбежности исчезновения туземного населения писала даже сама РАК в своем официальном отчете за 1846 г., проводя аналогию с исчезновением «большей часть американских туземцев в тех странах, где водворились европейцы»[72]). Более половины столетия русские захватывали промысловые угодья, принуждая алеутов добывать меха, а также платить ясак. В процессе первоначального накопления основной формой эксплуатации колоний всегда было открытое ограбление их естественных богатств, основанное на «праве» завоевания. «Повсюду, где торговый капитал имеет преобладающее господство, — писал К. Маркс, — он представляет систему грабежа… и недаром его развитие у торговых народов как древнего, так и нового времени непосредственно связано с насильственным грабежом, морским разбоем, хищением рабов, порабощением колоний»[73].
Каторжный режим работы был установлен и для работников, вербуемых в Российской империи (весьма распространенной была практика спаивания вербуемых, которых в невменяемом состоянии заставляли подписывать кабальные договора с компанией)[74]. Условия их труда были таковы, что они превращались в пожизненных должников компании (во многом за счет того, что могли покупать лишь товары в магазинах компании — так как вместо денег им давали специальные ничем не обеспеченные марки, принимаемые только в этих магазинах; а на товары РАК устанавливала крайне завышенные цены[75]). Жесточайшая эксплуатация, сопровождавшаяся повышенной смертностью и фактически обрекавшая работников на вымирание и гибель, порою приводила к тому, что русские рабочие участвовали в совместных с коренными жителями вооруженных выступлениях против колониальных властей: так, в 1824 г. в окрестностях форта Росс (русское поселение в Калифорнии) волнения индейцев возглавил бежавший из этого форта Прохор Егоров (впрочем, достоверность этой информации вызывает сомнения)[76]. Крайне хищнической эксплуатации подвергались не только люди, но и природные богатства: вызванное этим сокращение численности пушного зверя (главными источниками пушнины служили каланы — морские бобры, наиболее ценная добыча, и морские котики — наиболее многочисленные) стало одним из факторов, подрывавших экономическое благополучие РАК[77].
Интересно, что ряд историков отмечали некоторое сходство между испанской и русской колонизацией Нового Света. Одним из первых на этот счет высказался, видимо, С. Б. Окунь. «В сущности, отношения между алеутами и Компанией, — писал он, — во многом напоминают так называемую систему “митаˮ, которая имела место в Перу и Мексике на золотых и серебряных разработках. По требованию колонистов, индейские деревни должны были выделить для работы на рудниках в Перу седьмую часть своего населения, а в Мексике — четвертую часть. Рабочие получали нищенское жалованье, которое выплачивалось им в конце периода насильственного “наймаˮ. Здесь же, в русских колониях, процент привлекаемых к работам компании был значительно выше, а в отдельные периоды охватывал все трудоспособное население»[78]. А. А. Истомин, ссылаясь на Окуня, писал в 1987 г. о том, что в обоих случаях «основой социально-экономической структуры колоний становились докапиталистические формы эксплуатации коренного населения»[79]. Об этом же, о «включении индейцев в качестве необходимого элемента в формирующуюся в колониях социально-экономическую структуру» и о «преобладании докапиталистических форм эксплуатации аборигенов», писал А. В. Гринев[80].
Между тем, русское зверское, кровавое колониальное варварство, «захватническое», «дикое, первобытно-торгашеское и феодальное колонизаторство»[81] Романовых, в начале XX в. переживало свой ренессанс на просторах граничащей с российскими дальневосточными владениями Маньчжурии. Период военной оккупации Северной Маньчжурии («китайская война» 1900 г.) дал очень яркие образцы «русской воинской доблести» и «гуманизма» в отношении отсталых стран: «Смирные китайцы, лопотавшие что-то на каком-то непонятном языке, возбуждали презрение у русских “колонизаторовˮ. С ними “не церемонилисьˮ, — даже Витте в своем всеподданнейшем отчете Николаю II о поездке на Дальний Восток не мог скрыть, как безобразничают русские войска в Манчжурии: грабежи, убийства, насилия над женщинами были здесь самым обычным делом… Манчжурию пришлось завоевывать. Завоевание это сопровождалось жестокостями уже совершено неописуемыми: тысячи китайцев были утоплены в р. Амуре, масса деревень разграблена, сожжена…»[82].
Ну, а что поделаешь? Ведь, как писал в 1904 г. профессор П. П. Мигyлин, «влиятельный в правительственных сферах экономист», действительный статский советник (с 1914 г.), член совета Главноуправляющего землеустройством и земледелием в России (с 1907 г.), член совета министра финансов (с 1914 г.): «Народ наш, обладающий страстною жаждою к земле, отлично поймет значение захвата таких областей, как Монголия и Маньчжурия, с их обширными и плодородными равнинами, пригодными и для земледелия, и для скотоводства. Но он поймет и значение открытого моря, и важность короткого общения (торгового и политического) с восточными народами, живущими в ином, чем мы, климате и производящими предметы нашего широкого потребления (чай, хлопок, пряности, фрукты), без которых мы не можем обойтись… Поймет наш народ отлично также важность умножения наших золотоносных, железных, нефтяных, медных, каменноугольных и других месторождений, которыми столь обильны спорные области, — поймет и пойдет на их разработку»[83]. Ему вторил министр финансов С. Ю. Витте, призывающий готовиться к «неминуемой борьбе с желтой расой»: «Для русских людей пограничный столб, отделяющий их, как европейскую расу, от народов Азии, давно уже перенесен за Байкал — в степи Монголии. Со временем место его будет на конечном пункте Китайской Восточной железной дороги»[84].
Таким образом, взгляд в наше, русское прошлое говорит лишь об одном: если что-то и вызывает восхищение и уважение во всей этой отвратительной истории (в истории русской экспансии в Северную Азию), так это лишь то, как упрямо и упорно сопротивлялись аборигены колонизации (упрямо и упорно далеко не все, конечно, а, быть может, меньшинство), лишь то, как убивали они, непокорные, русскую колонизаторскую сволочь, русских дворян, детей боярских, купцов, священнослужителей, солдат и казаков (ключевой момент здесь, естественно, не национальность, а отношение к процессу колонизации, завоевания). Ярчайший пример этого нам дает героическое сопротивление чукчей, убивших, например, 14 марта 1747 г. майора и якутского воеводу Д. И. Павлуцкого (подонка, возглавлявшего карательные экспедиции на Чукотку), и в целом успешно противостоявших империи, победительнице Турции, Швеции и Пруссии, почти на протяжении века, со 2-й половины XVII в. до 2-й половины XVIII в. и так и не завоеванных ею[85]. Другие примеры: ожесточенное сопротивление, оказываемое русским камчатскими коряками (когда, например, «в 1745 году коряки во главе с Эвоинтой убили в Ягачине 40 человек служилых и несколько купцов, иеромонаха Флавиана и его спутников»[86]), истребление служилых людей, отрядов ясачных сборщиков восставшими якутами, борцами за независимость своей «Саха сирэ» (Якутии), в феврале 1642 г.[87], убийство татарами такой знаменитой разбойничьей сволочи как Ермак, националистически раздутый поход которого на деле закончился поражением… Список можно продолжать и продолжать. Необходимость преодолевать военное сопротивление коренного населения Сибири и Дальнего Востока преследовала русских на всем их пути, от Урала до Тихого океана.
Все это, однако, не помешало нынешним властям позорным образом начать праздновать — с 2015 г. — т.н. День благодарения Сибири, который был введен в 1881 г. Александром III в связи с 300-летием со дня занятия Ермаком Искера (Кашлыка), столицы Сибирского ханства, — 26 октября (5 ноября) 1582 г. — и перестал праздноваться после Октябрьской революции[88]. В Новосибирске, например, в 2016 г. в ходе торжественного мероприятия четвероклассникам задавали такой вопрос: «Кто такой Ермак? Разбойник или освободитель?»[89]. Помочь же правящим верхам в священном деле искажения истории и ведения имперской националистической пропаганды решили доблестные депутаты от КПРФ в лице Олега Смолина, разродившегося в сентябре 2016 г. законопроектом об учреждении этого праздника[90]. Конечно, идти на дичайшие искажения истории правящим классам не впервой: чего стоит бредовое превращение в национального героя (в постимперскую эпоху вновь начатое сталинской контрой и горячо поддержанное в современной России) послушной батыевской подстилки, преданнейшего монгольского карателя (де-факто, как и другие князья-нацпредатели, русского лишь по происхождению), верного пса Золотой Орды, типичного феодала-конъюнктурщика; превращение схваток между несколькими алчными хищниками (Ливонским орденом, шведами и Новгородской землей) за право грабежа народов Балтийского региона — в «национально-освободительную борьбу»; сражений, особо не выделявшихся на фоне множества других, в которых участвовали в то время жители новгородской и псковской земель, — в «крупнейшие битвы раннего средневековья»?![91]
А какое варварство употреблять название «российская» (то есть, по сути, «русская») по отношению к государственному образованию, в рамках которого русский народ объединен с нерусскими, причем последних не менее 19 % и ряд из них имеют собственные национальные государства?! Что это, как не отсылка к Российской империи? Что это, как не акт своего рода насильственной экспансии, но уже лишь только на вербальном уровне? Не лучше было бы употреблять, например, название «Евразийская Федерация» вместо названий «Российская Федерация» и «Россия»? А какая дикость сохранять за крупнейшими дальневосточными городами такие названия (остававшиеся неизменными и в советский период!), как Владивосток и Хабаровск?! Ведь первое название отражает агрессивные, захватнические, империалистические амбиции русского самодержавия: объектом его колониальных притязаний были Северо-Западная Америка (до продажи Русской Америки США), Дальний Восток[92]. При этом как «плацдарм для дальнейших захватов» рассматривалась Камчатка. «Являясь первоначально только источником ценной пушнины, Камчатка очень скоро приобрела стратегическое значение для дальнейшей феодальной экспансии, частично сохранив это значение и для завоевательных планов периода господства военно-феодального империализма»[93]. «Уже с двадцатых годов XVIII века Камчатка начинает постепенно приобретать для царской России значение плацдарма для захвата части американского материка, а несколько позже — и значение базы для внедрения русского торгового капитала морским путем в Китай, Японию и острова Тихого океана. <…> Свое стратегическое значение Камчатка сохранила вплоть до пятидесятых годов XIX века, — до захвата русскими Амура, что дало новое направление русской экспансии на Дальнем Востоке»[94]. «Поражение на Ближнем Востоке сконцентрировало в конце XIX века захватнические планы царизма на Дальнем Востоке, где в борьбе за тихоокеанское побережье и за Манчжурию предстояло сразиться с той державой, стараниями которой был положен предел “расширению вширь” Российской империи на Ближнем Востоке»[95].
А что касается, второго названного выше города, то следует напомнить, что «замечательный русский землепроходец» — а по сути замечательный кровопийца-живодер, трупопроходец, «явный разбойник» (как назвал его в работе 1937 г. советский историк и археолог А. П. Окладников[96]) — Ерофей Хабаров разбогател, среди прочего, за счет ростовщичества и торговли пушниной, скрытой от государевой таможни; в Приамурье же этого торгового человека, предпринимателя и помещика[97], толкала ненасытная алчность и занимался он там ни чем иным, как грабежами и убийствами дауров, дючеров и нанайцев[98], уничтожением чуждой ему, «но высокой и своеобразной культуры, зарождавшейся на берегах Амура»[99]. Как писал советский историк, сибиревед, занимавший некоторое время, в 20-х годах, должность ректора Дальневосточного госуниверситета, В. И. Огородников[100], «русские люди явились сюда подобно разрушительному урагану, который в течение 4-5 лет не только уничтожил местное земледельческое хозяйство, но и разогнал отсюда самих туземцев. Встреченные даурами и дючерами мирно, а порою и с полным доверием, наши промышленники и служилые люди, как истые “передовщикиˮ торгового капитала, с первых же шагов показали себя жестокими завоевателями и грубыми эксплуататорами туземного населения. <…> Расправа с побежденными следовала жестокая: “рубя их в пень с головы на головуˮ, русские, по праву завоевателей, отбирали у них все припасы и пожитки и сжигали их жилища и селения. Многие из туземцев спасались от пришельцев бегством в горы и лесные дебри, а когда возвращались на свои пепелища, то находили свое хозяйство совершенно разоренным»[101]. Вот какие дополнительные штрихи, говорящие о безудержной алчности, дал Огородников к портрету Хабарова: «…в 1653 г. однополчане Хабарова жаловались на него московскому посланцу Зиновьеву, что он всячески притеснял туземцев и вообще “государеву делу не радел, а радел своим нажиткам, шубам собольим… добрые соболи и лисицы обводом у иноземцев покупал, а от государевы казны отводилˮ»[102]. После взятия Албазина в 1650 г. «предприимчивый» Хабаров «занялся здесь винокурением и пивоварением, причем вино и пиво он продавал своим однополчанам ведрами и чарками, а у кого не было денег, с тех брал заемные “кабалыˮ; таким образом, почти все запасы хлеба, захваченные у местных дауров, превращены были в спиртные напитки»[103]. А вот как делец-трупопроходец пытался организовать русское земледелие на завоеванных землях: «Когда летом 1651 г. Хабаров захватил Банбулаев городок, кругом на полях стоял ещё несжатый даурский хлеб. Решив пожить в этом городке и собрать оставленный хлеб, опытовщик, верный себе, стал продавать желающим бывшие при нем косы и серпы по невероятно высоким ценам, причем за косу брал 2 руб. (ок. 30 руб. [очевидно, по ценам 1926 г. — М. М.]), а за серп — 1 руб. <…> Мы видели, что причины неудачного заведения на Амуре русского земледелия лежали столько же в неосмотрительно выборе мест для поселения и в тогдашних военных событиях, мало благоприятствовавших мирным занятиям, сколько и в жадности самого Хабарова. В самом деле, продавая крестьянам земледельческие орудия по грабительской цене и снабжая их по-видимому на таких же условиях хлебными запасами и семенами, он не мог рассчитывать на успех хозяйственных начинаний ленских переселенцев»[104]. Не отставали от Хабарова и другие торговые люди: московские и местные купцы зачастую являлись «одновременно представителями и торгового, и ростовщического капитала»[105]. «Владея значительными денежными средствами, они пускали их в ссуды и наживали на этом не меньшие прибыли, чем и на торговле товарами. Так, московский гость Никитин вел широкие ростовщические операции по всей Сибири: он раздавал повсюду крупные и мелкие ссуды, причем заемщики, принадлежавшие ко всем классам населения, годами выплачивали ему занятые деньги. Когда летом 1685 г. Албазин был взят китайцами и жители его без всяких средств существования явились в Нерчинский острог, они попали здесь в руки приказчиков Никитина, которые хорошо [по-русски, по-братски, по-православному! — М. М.] сумели использовать их тяжелое положение: начиная с воеводы Толбузина и кончая разоренными амурскими крестьянами, все албазинцы вынуждены были занять у Никитина не одну сотню тогдашних рублей и выдать ему на себя “кабальные записиˮ… Что же касается амурских крестьян, то многие из них… до того закабалены были местными купцами, что вынужден были отдавать им за долги почти весь свой урожай»[106]. Ту же самую картину мы, кстати, видим повсюду. Например, в Якутии: «Якутские воеводы очень часто жаловались на недовоз хлеба, на голод в якутских острогах, острожках и ясачных зимовьях, на то, что служилые люди “помирают голодной смертьюˮ. В такие годы часть служилых людей приобретала хлеб у торговых и промышленных людей, привозивших с собой хлебные запасы из русских и сибирских городов. Но так как торговые люди, пользуясь бесхлебностью края, вздували цены, то для массы рядовых служилых людей, получавших годовое денежное жалованье в размере около 5 рублей, покупка их хлеба была совершенно недоступной»[107]. «Русский, помоги русскому», по-царски, по-православному, одним словом…
Подробно описал похождения Хабарова и К° в Приамурье («экспедицию в Дауры») знаменитый советский историк, специализировавшийся на истории народов Сибири, С. В. Бахрушин. Собственно, усиленными патриотическими географическими штудиями они занялись ещё в самом начале своего пути на Амур. «Собранная им [Хабаровым] ватага шла с ним исключительно в расчетах на добычу. Не успели отъехать от Якутска, как начался грабеж. Ратные люди Хабарова на пути стали громить мирных якутов, подданных московского государя, отбивали у них скот и, в случае сопротивления, стреляли в них из ружей и многих переранили. Не было пощады и русским промышленникам, попадавшимся навстречу. На Олекме пограбили промышленную ватагу солевычегодца Павла Бизимова; в другом месте разграбили зимовье Андрея Матвеева Ворыпаева, отобрали у него товары и запасы, самого его избили и грозились утопить»[108]. Ну а во всю силу хабаровцы развернулись, конечно, по прибытии в Даурию. Тут уж они целиком и полностью отдались своей географической страсти! «Через день казаки дошли до другого города, тоже оставленного жителями [даурами, оказывавшими ожесточенное сопротивление русскому нашествию. — М. М.], и, продолжая путь ночью, на следующий день к полудню опять натолкнулись на новый город… Здесь им удалось захватить в одном из покинутых домов женщину… Ее подвергли пыткам и жгли на огне, добиваясь от нее, для чего князь Лавкай [даурский “князь”. — М. М.] со своими людьми побежал из своих городов?»[109]. «Когда Хабаров с артиллерией и многочисленным отрядом ратных людей присоединился к казакам, сидевшим в острожке под Албазиным городом, дауры, не рассчитывая справиться с такими большими силами, бежали и бросили свой город [Албазин] на произвол судьбы. Ярофей вступил в него без боя; его казаки на лодках преследовали неприятеля до соседнего Атуева города, которого достигли ночью. Утром дауры с ужасом увидали русских под стенами города, подожгли его и бежали дальше, но к полдню были застигнуты казаками и разбиты в сражении. Победители захватили много скота и с добычей вернулись к Хабарову, который ожидал их в Албазине городе. Отсюда он совершал набеги на окрестных туземцев, захватывая пленников и аманатов[110] и терроризуя дикарей своими пушками. С побежденными он обходился с той безудержной жестокостью, которая воспитывалась у людей его типа опасностями военной жизни и отсутствием каких-либо нравственных устоев: в одном случае он приказал утопить всех пленников-мужчин, а жен, детей и шубы собольи, по казацкому обычаю, “подуванитьˮ [поделить добычу. — М. М.]; аманатов он заставлял работать на себя и на своих приятелей, многие из них разбежались от дурного обращения, иных он порубил. Жену Шилгинея [одного из даурских вождей. — М. М.], которая не подчинилась его насилью [то есть, которую Хабаров хотел изнасиловать. — М. М.], он ночью удавил»[111].
Православные русские люди делали всё по-христиански: пользуясь своим технологическим превосходством, они устроили коренному населению «нового Ханаана», «райской земли в Сибири» (такую славу Приамурье получило среди русских в XVII в. в виду «необычайных естественных богатств и исключительного плодородия»[112]) самую что ни на есть настоящую кровавую бойню. «На это Гуйгудар [один из даурских вождей, городок которого готовились штурмовать казаки. — М. М.] отвечал: “даем мы ясак китайскому императору Шунь-Чжи хану, а вам какой ясак у нас? Как мы бросим последним своим ребенком, то мы вам с себя ясак дадим!ˮ Тогда казаки выдвинули пушки и из-за наскоро устроенных земляных насыпей стали бить по башням нижнего города и стрелять из мелкого оружья: из пищалей и из мушкетов. <…> На приступе, по утверждению Хабарова, было перебито 214 человек неприятелей; десятка полтора успели выбежать из города: “только те и ушлиˮ, хвалился впоследствии Ярофей. Остальные заперлись в двух верхних городах; из занятого ими нижнего города казаки принялись обстреливать их из ружей и пушек. Сжатые со всех сторон, дауры защищались отчаянно. Начался рукопашный бой; дауры пустили в ход копья, но были все перебиты “в пень с головы на головуˮ [так об этом писал в своих отписках в Якутск лично Хабаров; “в пень рубить” он вообще очень любил, вот, например то же самое про дючеров: “и мы их в пень рубили, а жен и детей имали и скот”[113]. — М. М.]. В этом последнем бою пало 427 человек взрослых и детей; всего же потери дауров исчислялись в 661 человек. Казаки потеряли только четырех человек убитыми, да 45 было легко ранено. В добычу победителям досталась масса пленников: “бабьяˮ старых и молодых и девок 243 человека, да ребят 118 человек, 237 лошадей и 113 штук рогатого скота»[114]. «Ярофей стал упрекать аманатов [плененных даурских вождей. — М. М.], что они нарушили клятву и отослали своих людей. Князья отвечали: “мы не отсылали их, мы сидим у вас, а у них своя думаˮ. Толга добавил с благородным ожесточением: “чем нам всем помереть, лучше мы одни помрем за свою землю, коли к вам в руки попалиˮ. Сколько ни бился с ними Хабаров, свирепые дауры твердили одно: “ведайтесь вы с нами, однажды вам в руки попалиˮ. Хабаров прибег к пыткам, жег их на огне и бил кнутом, но они повторяли: “отсеките нам головы, раз уж мы вам на смерть попалисьˮ»[115].
Так подводит Бахрушин промежуточные итоги кровавой эпопеи Хабарова: «На мирную Даурскую землю русское нашествие, сопровождавшееся жестоким истреблением жителей и опустошением страны, произвело ошеломляющее впечатление. В течение менее двух лет цветущий и изобильный край был превращен в пустыню: города стояли в развалинах, пашни были заброшены, население, охваченное паникой, покинуло свои жилища и скрывалось. Не будучи в состоянии справиться собственными силами с всесокрушающим “огненным боемˮ пришельцев, дауры обращали свои взгляды в сторону могущественного Китая. Китайский император, верховный государь Даурии, которому туземные князья, в знак подданства, платили сравнительно очень легкий ясак соболями, был единственным и естественным их защитником»[116]. Однако, на сделанном посланники Москвы не останавливались. Грабежи и убийства продолжались и продолжались… «Хабаров предоставил собственной судьбе Нагибу и продолжал путь вверх, громя прибрежные селенья и хватая пленных. <…> Не добившись ничего, Хабаров поплыл дальше, и 1 августа высадился на правом берегу Амура, против устья реки Зеи в улусе князя Кокурея. <…> Хабаров простоял на том месте полтора месяца, занимаясь набегами и грабежами в окрестностях. “Летом по той реке Амуру ходим и тех иноземцев к государеву величеству призываем, а непослушных и непокорных тех громим; а к зиме сплывем внизˮ, писал он в августе»[117]. «Зиму Хабаров провел в своем зимовье, продолжая грабить туземцев. Впрочем, набег, произведенный им на один из больших гиляцких улусов, окончился полной неудачей. За это он зверски убил гиляцкого аманата князца Мингалчу, служившего проводником: пересек его надвое пополам. Это был уважаемый во всей Гиляцкой земле старик, и убийство его вызвало волнение среди инородцев. Когда наступила весна 1653 года, Хабаров разорил свое зимовье и поехал опять вверх по Амуру, захватив с собою гиляцких аманатов. Гиляки с криком и плачем ехали в лодках вслед за русскими судами, увозившими их соплеменников. По пути казаки разоряли улусы и рыбные ловли гиляков. В общем итоге, третий год продолжался грабеж и разорение Приамурья, но нельзя было еще говорить о прочном завоевании страны. Поездки летом вверх и вниз по Амуру, зимою сбор ясака из поставленных на время острожков — к этому, в сущности, сводилась деятельность охочих людей в Даурской земле. Ясно было, что Хабаров и его вольница могли с успехом произвести опустошительный набег, но без содействия правительства не умели, а, может быть, и не хотели приступить к устроению захваченной области»[118]. «Цветущие берега Амура теперь, после набегов, имевших место за последние годы, были опустошены, население разбежалось»[119]. «Страна была разорена опустошением, произведенным русскими погромами, остатки населения перешли на китайскую территорию…»[120].
Завершая рассказ о Хабарове, приведем мнение известного историка российского Дальнего Востока Б. П. Полевого: «Некоторые авторы рекомендовали снисходительно относиться к насильственным действиям Хабарова, поскольку он был “человеком своего жестокого векаˮ. Однако изучение документов XVII в. ясно показывает, что и в те времена на крайнем востоке России существовали различные люди: одни действительно проявляли большую жестокость, но уже тогда были “начальные людиˮ и противоположного типа. Таким, например, был хорошо известный историкам Восточной Сибири Максим Перфильев, которому не раз приходилось выступать в роли опытного примирителя»[121].
Однако тогда русские завоеватели в итоге были вынуждены вскоре покинуть Приамурье из-за военного превосходства маньчжуров (империи Цин, Китайской империи[122]), также претендовавших на эти территории. Вообще, исторически эти территории с V в. находились в зоне влияния китайских государств, племен, населявших Маньчжурию, империи киданей, в XII в. вошли в состав чжурчжэньской империи Цзинь, в XIII в. были завоеваны монголами; в общем, с древних времен эти территории были «зоной активных контактов монгольских и тунгусо-маньчжурских народов»[123]. Насчет того, кто является предками дауров, полной уверенности нет до сих пор, основными версиями являются: о тунгусском происхождении этого народа; о монгольском происхождении; о смешанном маньчжуро-монгольском происхождении; в настоящее же время наибольшее распространение среди востоковедов получила версия о происхождении дауров от племени кидань[124], потомками которого, возможно, является также часть северных китайцев и которое большинство современных исследователей считает монголоязычным (однако, и в этом полной уверенности пока нет, так как не расшифрована их письменность); как пишет историк из Института монголоведения, буддологии и тибетологии СО РАН Б. Д. Цыбенов, «в целом тунгусо-маньчжурские элементы приняли немалое участие в формировании даурской народности», «изучение истории дауров, соседних тунгусо-маньчжурских и монгольских народов приводит нас к выводу о том, что в древности они тесно взаимодействовали во всех сферах жизнедеятельности»; даурский же язык, по мнению большинства лингвистов, относится к монгольской группе алтайской языковой семьи[125]. Б. Д. Цыбенов в вопросе даурского этногенеза отдает предпочтение следующей версии: «монголоязычные группы, появившиеся в районе Верхнего Амура предположительно в XII–XIII вв. [т.е., возможно, в результате миграций, вызванных крахом киданьской империи Ляо, уничтоженной в 1125 г. ранее покоренными ею чжурчжэнями, либо завоеванием чжурчжэньской империи, в состав которой вошли кидани, монголами в 1234 г.[126]. — М. М.], заняли доминирующее положение среди проживавшего здесь тунгусо-маньчжурского населения. Это привело, с одной стороны, к тому, что значительное количество тунгусо-маньчжурских этнических групп вошло в состав дауров, с другой — сами монголоязычные пришельцы со временем приобщились к новому для себя хозяйственно-культурному типу оседлых земледельцев». К середине XVII в. «дауры уже осознавали себя народностью, связанной единым происхождением, общей территорией, единым языком и культурой»[127].
С конца XVI — начала XVII вв., т.е. ещё до прихода сюда русских, Приамурье стало объектом военной экспансии маньчжуров[128]. Как указывал С. В. Бахрушин, дауры, которых завоевывали русские, ещё до начала этого завоевания платили дань Китайской империи и находились в её подданстве; ясак, уплачиваемый ей, был «очень легкий» (по сравнению с требованиями русских, конечно), потому маньчжуро-китайские завоеватели рассматривались, видимо, как меньшее зло, и именно в них дауры видели — в условиях русского нашествия — «единственных и естественных их защитников»; контролировалось и заселялось Китаем и нынешнее российское Приморье (бассейн реки Уссури)[129]. Аналогично себя вели не только дауры и дючеры: «Продвижение китайцев [в преддверии осады Албазина в 1685 г. — М. М.] действовало возбуждающе и на окрестные племена тунгусов, лишь из страха плативших тяжелый ясак русским. Дань, которую с них требовали китайцы, была значительно легче, и они мечтали стряхнуть с себя русское иго. Они стали нападать на небольшие партии казаков и избивать их»[130]. Впрочем, надо четко понимать, что речь в данном случае может идти лишь о «меньшем зле»: как-либо оправдывать колонизаторскую политику маньчжуров в отношении дауров и иных туземцев в принципе недопустимо; согласно Б. Д. Цыбенову, завоевание дауров маньчжурами началось после создания Маньчжурского государства в 1616 г., в этом же году маньчжуры совершили первый набег на даурские земли; в 20–30-е гг. XVII в. дауры начали выплачивать дань маньчжурам; неудовлетворенные её размерами маньчжуры в 30–40-ее гг. совершили три крупных набега в Даурию, по итогам которых ими была угнаны тысячи пленников (мужчин, женщин, детей), сотни и тысячи лошадей, голов крупного рогатого скота, мехов; в ответ глава даурско-солонского союза солонбуу (солоны — подгруппа эвенков) Бомбогор в декабре 1639 г. поднял дауров на антиманьчжурское восстание, которое потерпело поражение (сам Бомбогор был пленен в 1641 г. и казнен); род даур (в данном случае речь идет о названии отдельного рода), к которому принадлежал Бомбогор, был почти полностью истреблен маньчжурами[131]. Стоило маньчжурским колонизаторам подавить сопротивление дауров, как на последних обрушилась новая напасть: зимой 1643 г., спустя примерно полгода после последнего крупного набега маньчжуров, даурам пришлось впервые оказывать сопротивление военной экспедиции В. Д. Пояркова[132]. Как указывает Б. Д. Цыбенов, появление русских казаков привело к резким изменениям в маньчжуро-даурских отношений[133]. Согласно новосибирскому историку С. Г. Скобелеву, «благодатные земли Приамурья наше государство в конце XVII в. потеряло не в последнюю очередь из-за того, что народная вольница в ходе их “освоенияˮ настолько озлобила проживавших здесь дауров и дючеров, что они стали врагами русских людей и преданными союзниками маньчжуров, кстати, не отличавшихся особой деликатностью в отношениях с соседними, даже родственными этносами. До сих пор в преданиях коренных жителей среднего и нижнего Амура бытуют описания спускавшихся вниз по реке на больших лодках ужасных злодеев, в которых легко можно узнать русских “первопроходцевˮ»[134]. Согласно Л. И. Шренку (российский зоолог, географ, этнограф XIX в., академик Императорской академии наук, автор капитальной, первой в своем роде, работы «Об инородцах Амурского края»[135]), «нет сомнения, что, при дальнейшем продолжении войны, амурские дауры были бы совершенно истреблены русскими, если бы китайское правительство, для защиты их от неприятеля, не приняло иных мер»[136]. Очевидно, цинское правительство в данном случае руководствовалось естественным для всех эксплуататоров-паразитов желанием не терять свою «кормовую базу»: как подчеркивает Б. Д. Цыбенов, по отношению к даурам оно в дальнейшем «придерживалось жесткой политики»[137]. Желая лишить русских захватчиков экономической базы, необходимой для закрепления в этих районах, маньчжурский император приказал даурам и дючерам переселиться с левого берега Амура на правый, в пределы империи Цинь[138]. Незадолго до этого от русских к маньчжурам часть дауров убежала и по своей воле (вообще, как выше было показано, в ходе русского нашествия сожжение своих селений и массовое, поголовное отступление в другие места было обычной практикой дауров)[139]. «Уже в 1651 и 1652 гг. часть дауров и дючеров покинула Амур и ушла в Маньчжурию, ища спасения у богдохана; там они рассказывали, что к ним “приехали русские люди и их землю всю вывоевали и вырубилиˮ»[140].
Отметим также, что кроме завоевания племен, находившихся в зависимости от Китайской империи, русские казаки совершали разбойничьи набеги и непосредственно в её пределы: этим, в частности, промышляли казаки Албазинского «воровского острога»[141], представлявшего собой изначально «полуразбойничью республику»[142] («своеобразную казацкую республику, лишь номинально признававшую» вышестоящую власть и «на свой риск распространявшую русское господство по Амуру и его притокам»[143]) и основанного (на месте острога, ранее уничтоженного маньчжурами) в 1665 г. группой беглых казаков (колоритная деталь об отношениях в стане завоевателей: возглавлял эту группу Никифор Черниговский, поляк, некогда попавший в русский плен, поступивший на русскую службу, и участвовавший в мятеже, в ходе которого, в 1665 г., был убит воевода Илимского острога Лаврентий Обухов, который по разным версиям, то ли изнасиловал дочь Черниговского, то ли пытался сделать это с женой, а также вообще закабалил, разорил, обозлил издевательствами многих жителей, «жён их насильничал, а животы их вымучивал»[144]). Однако, все эти авантюристические действия не были подкреплены реальной силой. В общем, итогом тогдашнего русско-маньчжурского противостояния стало заключение Нерчинского договора (1689), закрепившего Приамурье и территорию нынешнего российского Приморья за Китайской империей[145].
Ситуация изменилась спустя два столетия: в середине XIX в. ослабленный в результате европейской империалистической экспансии Китай (в это время на его территории как раз шла Вторая опиумная война, развязанная в 1856 г. Англией) уже был не в силах противодействовать захвату Приамурья и Приморья Российской империей, что вылилось в закрепление новых границ в Айгунском (1858) и Пекинском (1860) договорах. Как пишет об этом историк-китаевед А. Н. Волынец (являющийся при этом старым нацболом, сторонником «лево-патриотических» и имперско-националистических идей), «Россия тогда умело воспользовалась поражением Китая и дипломатически оттягала у маньчжуров Приамурье и Приморье»[146]. «Проявили активность и США с Российской империей — их дипломаты не упустили благоприятный момент тут же заключить свои, не менее выгодные договоры с Китаем, изнемогавшим под давлением внутренних и внешних врагов. Так, благодаря английским пароходам, ещё недавно бомбардировавшим и русские берега, Российская империя окончательно закрепила за собой левый берег Амура и заявила права на Приморье»[147]. Видимо, чтобы подчеркнуть особую равноправность будущих договоренностей, генерал-майор Н. П. Игнатьев, прибывший в июне 1859 г. в Пекин для ведения переговоров, адресовал китайской стороне вот такие милые аргументы: «Гранича с Китаем на протяжении 7 тысяч вёрст, России легче, чем всякой иной морской державе, нанести Китаю сильный и чувствительный удар когда угодно и куда угодно»[148].
Конечно, восхваление «прогрессивных» (порою действительно прогрессивных, но сугубо по-эксплуататорски) коронованных мерзавцев, превращение в национальных героев алчного зверья, в общем, всяческое искажение истории — явление типичное для всех правящих классов: например, до сих пор в Испании, Италии, а также в США и во многих других американских странах отмечается День Колумба, приуроченный к прибытию европейского современника Ермака в октябре 1492 г. на один из Багамских островов (кроме того, существует множество памятников, посвященных Колумбу, а его именем названы улицы, площади, города, округа, провинции, иные географические объекты и даже целая страна). А этого первозавоевателя Америки Маркс за его деятельность там совсем не зря охарактеризовал как пирата и работорговца: именно «Адмирал Моря-Океана», лично, непосредственно, положил начало массовому истреблению и порабощению коренного населения Америки, именно он устроил кровавую бойню населению завоеванного им острова Эспаньола (Гаити), — самым милым его развлечением было травить туземцев специально натренированными огромными собаками-людоедами, — именно он начал массовый захват индейцев в рабство с целью продажи в Европе, именно он издал в 1495 г. закон, согласно которому каждый индеец старше 14 лет обязан был раз в три месяца сдавать испанцам каскавель (небольшой колокольчик), полный золота, либо — там, где золота не водилось, — одну арробу (11,5 кг) хлопка; уплатившему дань вешался на шею специальный медный жетон, действительный на следующие три месяца; индейцу же, ходившему с просроченным жетоном или вовсе без него, — милостиво отрубали кисти рук, вешая их ему на шею[150]. В итоге, за время владычества Колумба, с 1494 по 1496 гг. население Гаити сократилось на треть[151] (а за первые полвека испанского владычества коренного населения там не осталось вовсе![152]). И кстати, к разговору о европейском колониализме: что особенно позорно, общепринятый и в советской исторической науке, и в нынешней российской, термин «Великие географические открытия» в таком виде существует лишь в русском языке[153] — в виде нарочито, нагло, насмешливо-презрительно (по отношению к жертвам этих «открытий») европоцентристском, имперском: ведь речь идет об «открытиях», великих лишь для европейцев-колонизаторов, так как за счет этих «открытий» и были обеспечены экономический рывок и планетарное господство Запада, современное благосостояние «первого мира» (мы, естественно, не отрицаем здесь роль капитализма как такового, как наиболее эффективной системы эксплуатации по сравнению со всеми предыдущими; мы лишь указываем на материальный базис грандиозного «успеха» европейского капитализма — можно спорить о том, когда этот базис себя проявил в полную меру, с самого ли начала колониальной эпохи или, скажем, с XIX в., но важность его роли несомненна). Благодаря использованию этого термина подспудно внушается идея безальтернативности прошлого, судьбы обществ, ставших жертвами европейской экспансии, сложившегося пути развития человечества, при котором прогресс — лишь побочный эффект в рамках функционирования системы удовлетворения алчности, жажды наживы эксплуататорских классов. (А о том, что для приращения географических знаний, внесения вклада в «общечеловеческую работу по изучению и описанию земного шара»[154], — совсем нет необходимости в завоевании, порабощении, истреблении, эксплуатации других народов, — об этом и говорить излишне.)
Все это, естественно, касается и российских географических «открытий», за которыми зачастую скрывалась колониальная подоплека. «К концу XVII столетия феодальная Россия, неуклонно продвигаясь на восток Азии, раздвинула свои границы до берегов Великого океана. Сухопутные походы сменяются морскими экспедициями, и в этом районе “мореходˮ становится центральной фигурой колониальной экспансии последующего века. Две экспедиции Беринга, экспедиция Чирикова, Биллингса и ряд других вывели Российскую империю на широкий путь дальнейшей колониальной экспансии и активного соперничества из-за колоний с другими европейскими державами»[155]. «В январе 1725 года из Петербурга на Камчатку отправлялась экспедиция под начальством Витуса Беринга. Эта экспедиция, как и вторая экспедиция под начальством того же Беринга, вошедшая в историю как чисто научное предприятие, в действительности имела совершенно иные задачи. <…> перед этими экспедициями стояли отнюдь не академические задачи. Перед ними был поставлен вопрос о возможности дальнейшего колониального расширения империи, ибо американские берега и прилежащая цепь островов в этот период являлись уже тем объектом, куда стремился российский торговый капитал»[156]. «Помыслы русской феодальной империи далеко опережали ее реальные достижения. Территориальные захваты и безудержное ограбление туземного населения укрепляли русское самодержавие, укрепляла крепостничество. Кроме того, политика военно-феодального ограбления колоний расширяла для торгового капитала размеры территории, находящейся в его монопольном обладании, и тем самым увеличивала его прибыль»[157]. «Однако в общем пути “расширения вширьˮ российского торгового капитала на Дальнем Востоке Камчатка была лишь небольшим полустанком. На Камчатке дороги разветвлялись. Цепь Курильских островов вела к Японии, цепь Алеутских — к Америке. На эти два пункта и были устремлены в этот период все помыслы русских феодалов и купцов. Уже в 1713 г., через каких-либо пятнадцать лет после появления русских на Камчатке, якутский воевода поручил Козыревскому проведать о находящихся близ Камчатки островах и о Японии: “Какими путями в сию землю проезд, какое там в потреблении оружие; могут ли жители оной иметь дружбу и торговлю с русскими, подобно китайцам, и что им годно из Сибириˮ. О необходимости проникновения в Японию и Америку писал в своих предложениях, датированных апрелем 1730 г., капитан Беринг: “Не без пользы было бы, чтобы охотской или камчатской водяные проходы по устья реки Амур и далее, до Японских островов выведать: понеже надежду имеем, что тамо нарочитые места можно находить. И с теми некоторые торги установить, также ежели возможность допустит и с японцами торг завесть, чтоб не к малой прибыли Российской империи впредь могло сказатьсяˮ. И дальше: “признаваю, что Америка или иные между оной лежащие земли не очень далеко от Камчатки… и буде подлинно так, то можно будет установить торги с тамошними обретающимися землями к прибыли Российской империиˮ»[158]. Отдельно стоит сказать о «заслугах» Беринга и участников его экспедиции перед коренными жителями Камчатки. «Первая экспедиция Беринга нанесла непоправимый удар экономическому положению камчадалов, ибо 30 лет ограбления туземцев ясашными сборщиками не могли сделать того, что сделала в течение года эта “научнаяˮ экспедиция. Сосредоточив в своих руках в период подготовки к экспедиции почти все управление Камчаткой, Беринг обещал туземцам, что в награду за их работу по перевозке экспедиции некоторое время с них не будет взыматься ясак»[159]. Однако Беринг подло обманул камчадалов. Никакой временной отмены ясака произведено не было, что ещё более усугубило тяжелое положение туземцев, серьезно ухудшенное тем, что в 1727–1728 гг. они должны были поперек всего полуострова, «в самый период охоты и лова», через 853 км перевозить грузы для экспедиции[160]. Более того, «великий» мореплаватель и исследователь Витус Беринг лично организовывал подавление восстания камчадалов, поднятого в 1741 г. на реках Утхолоке и Подкагирной. «Капитан-командор Витус Беринг в мае 1741 года, отвлекаясь от экспедиционных дел, послал прапорщика Левашова и “партии командираˮ Борисова усмирять “ясашных камчадаловˮ, которые “забунтовали и 12 человек убили до смертиˮ. Мероприятие прошло успешно, и вскоре Беринг с помощником капитан-лейтенантом Алексеем Чириковым “следовалиˮ (допрашивали) захваченных пленных; часть из них были признаны невиновными, а семь человек оставлены под арестом “до указуˮ»[161]. «Во время следствия, производившегося участниками “научнойˮ экспедиции Беринга, несколько человек из захваченных пленных, не стерпев пыток, “на Оваче сидя под караулом сами утопилисьˮ»[162]. Радует, конечно, что организатор их мучений и сам вскоре (в декабре 1741 г.) умер от цинги — после того как его корабль был выброшен ветром на безлюдный остров.
Конечно, стремясь к объективности, мы не можем отрицать, что, несмотря на все вышесказанное, русские колонизаторы все же принесли народам Сибири и Дальнего Востока и нечто позитивное (что, повторимся, нисколько не оправдывает совершенных русскими преступлений): как умные (и типичные) завоеватели и эксплуататоры, они кнут сочетали с пряником и кадилом. В общем, с точки зрения материальной культуры, с точки зрения социально-экономической имело место более или менее прогрессивное, хотя и противоречивое развитие («распространение у аборигенов земледелия, возрастание оседлости, происходившие под влиянием русского крестьянства и правительственной политики», происходило это в основном в XIX в., в связи с «развитием в Сибири горной промышленности, началом массовой золотодобычи, ростом численности городов и русского населения» и, как следствие, с постоянно «возрастающим спросом на продукты земледелия и животноводства»[163]). Основными плюсами для аборигенов, находившихся ещё в большинстве своем на стадии разложения первобытного строя (ввиду суровых условий тайги и тундры) и часто враждовавших друг с другом, было прекращение междоусобиц и ускорение общественного развития[164]. При этом аборигены жили в неравноправных условиях (по сравнению с русскими), подвергались эксплуатации со стороны самодержавного государства, были бесправны перед произволом администрации. Сбор ясака, как об этом уже писалось выше, сопровождался систематическими злоупотреблениями со стороны воевод, сборщиков, приказчиков, сколачивавших целые состояния на присваиваемой себе лично пушнине, превращавших должников в холопов, забиравших женщин-туземок себе в наложницы: «…грабеж и насилие в отношении ясачного населения, в первую очередь рядовых общинников, не прекращались», «наживались все — от рядовых служилых до воевод», «на малые народы ложилась двойная тяжесть: государев ясак и поборы местных властей»[165]. Ситуацию усугубляло то, что «сбор подати с “ясачных иноземцевˮ вплоть до середины XVIII в. никак не регламентировался и фактически был пущен на произвол местных властей», в результате «подобная практика сбора ясака порождала не только массу вопиющих злоупотреблений, но и приводила к хищническому истреблению пушных богатств края»[166]. Несмотря на усилия центральной власти, ситуация не менялась принципиально на протяжении более чем трех веков. А ответом на это становились восстания (хотя, конечно, наиболее распространенной формой борьбы были «бегство, переход из одного рода в другой, отказ от выполнения повинностей, подача челобитных, наказов, неповиновение властям»[167]): в 1642 г. в ответ на попытку усиления ясачного обложения вспыхнуло восстание в Якутии, крупнейшее там за XVII в. и сопровождавшееся осадой Якутского острога более чем 700 якутами; в 1677 г. в ответ на грабительские действия одного из приказчиков подняли восстание охотские тунгусы, в январе 1678 г. более тысячи из них атаковали Охотский острог, в 1680 г. тунгусы поголовно истребили правительственный отряд, перевозивший из Охотска в Якутск ясачную казну[168].
В стане завоевателей также не все было гладко. Имела место сильная социальная дифференциация, не редкостью были произвол, беззакония «верхов» в отношении «низов», награбленная добыча распределялась неравномерно. «Не следует думать, что от насилий и злоупотреблений воевод страдало только коренное население. От вымогательства с их стороны не были ограждены даже их ближайшие сотрудники в деле эксплуатации ясачных людей — служилые люди. Мы видели, что посылка в зимовья сопровождалась выплатой взяток воеводам по определенному тарифу, достигавшему очень высоких цифр. Фактически эти расходы покрывались за счет ясачных людей, и следовательно, это было формой дополнительного ограбления плательщиков ясака. Но воеводы грабили и непосредственно самих служилых людей, например, путем недовыплаты им части жалованья, о чем упоминалось выше. Были и более замысловатые приемы вымогательства»[169]. Но при этом: «Служилые, хотя и страдали сильно от воеводского произвола, но поскольку дело касалось эксплуатации ясачного населения, они были как бы связаны круговой порукой с правителями Якутска, и сознавали, что в какой-то мере их объединяет с ними на этой почве общность интересов»[170]. В конечном счете, противоречия между казачьими и крестьянскими низами («тяжестью повинностей, феодально-крепостническим гнетом, частыми неурожаями объясняется то, что основная масса крестьянства влачила жалкое существование»[171]), мелкими промышленниками и мелкими торговыми людьми с одной стороны и богатыми купцами, приказчиками, детьми боярскими и воеводами с другой стороны — эти противоречия обострялись порою до вооруженных столкновений. При этом, что интересно, бывали случаи, когда коренные жители поддерживали выступления русского населения. Примеры: восстание служилых людей в октябре 1695 г. в Нерчинске (восставшие были в тесной связи с тунгусами), восстание 1696 г. в забайкальских острогах (казаков поддержали буряты и тунгусы). И, напротив, были случаи, когда феодализирующаяся туземная знать объединялась вместе с царской администрацией в борьбе против восстающих туземных низов: примером может служить восстание беднейшей части якутских улусов (совместно с тунгусами) в 1639–1640 гг. на Алдане («восстание была вызвано хищнической эксплуатацией русскими промышленными людьми охотничьих угодий, принадлежавших до тех пор безраздельно местным жителям»)[172]. В начале XVIII в. открытые выступления туземцев произошли на Камчатке, Охотском побережье и Чукотке. «В 1705 г. алюторцы истребили отряд сына боярского Протопопова; коряки напали на отряд служилого человека Шелковника и осадили Акланский острог, продержав его в осаде до следующего года. Наиболее крупным было выступление ительменов[173] в 1707–1711 гг. Центр восстания находился на р. Большой. Восставшие сожгли Большерецкое зимовье, перебили служилых людей, разграбили их имущество. Они неоднократно нападали на служилых людей, забирали у них пищали, порох, свиней, казну. В 1711 г. против восставших был послан отряд под началом И. П. Козыревского и Д. Я. Анциферова. Они долго сопротивлялись, два месяца отсиживались, запершись в остроге Тавачевом. Затем часть из них бежала, оставшиеся согласились платить ясак. Местные власти были вынуждены пойти на некоторое ослабление ясачного режима на Камчатке»[174].
В XIX в., так же, как и в начале XX в., ситуация не изменилась. Коренные жители Дальнего Востока «были объектом двойной и тройной эксплуатации — их эксплуатировали российский царь и чиновники, купцы, промысловики, традиционная и вновь нарождавшаяся элита, иностранный капитал, активно проникающий в экономику российского Дальнего Востока»[175]. «Все народы Дальнего Востока причислялись к податному сословию “инородцевˮ. Многие обязаны были платить ясак, который составлял личный доход царя и его семьи[176]. Размеры ясака различались. В Гижигинском и Анадырском округах он равнялся 1 р. 15 к., в Охотском — колебался от 72 к. до 2 р. 12 к. В Удском округе эвенки одного рода платили ясак из расчета 3 р. 93 к., другого — из расчета 7 р. 93 к. и т. п. В большинстве случаев размеры ясачного оклада не учитывали платежеспособности коренного населения. Ежегодно накапливались значительные недоимки. Так, например, к 1 января 1900 г. за плательщиками ясака в Удском уезде числилось в недоимке 3691 р. 24 к. — сумма, почти в 4 раза превышающая годовой ясачный сбор. Принудительное взыскивание недоимки окончательно разоряло хозяйство местных жителей. Прогрессивные деятели России, многие здравомыслящие чиновники неоднократно ставили вопрос об отмене ясака, однако все эти предложения неизменно отклонялись Кабинетом его императорского величества»[177]. (А как же? Ведь иначе царю-батюшке кушать нечего будет, что вы? Конечно, к 1917 году в доходах Кабинета от эксплуатации сибирских земель, составлявших ¼ всех доходов этого ведомства, ясак и оброчная подать занимали 2,2 % [178] — но все равно ведь деньги!) Яркий рассказ о диком, отвратительном положении аборигенов в Восточной Сибири в конце XIX в. можно найти в произведениях выдающегося русского писателя-народника Сергея Елпатьевского[179]. Положение коренного населения особенно ухудшалось тем, что Дальний Восток продолжал оставаться территорией господства всевластной, почти неподконтрольной никому бюрократии, противостоять которой были бессильны и русские, что уж и говорить о ещё более бесправных аборигенах… «Местный административный аппарат был наделен большой самостоятельностью в решении жизненно важных вопросов общественного управления, а удаленность от центра обусловливала фактическую неограниченность власти бюрократии. Слухи о жестокости отдельных дальневосточных правителей доходили до столицы. Так, в начале XIX в. “прославилсяˮ начальник Охотского порта Бухарин. При нем людей отправляли на каторжные работы за незначительные проступки без всякого суда; заковывали в кандалы, месяцами держали под арестом. Только за первый год своего правления Бухарин получил с купцов в качестве взяток 12 500 р. <…> В крае сложилась атмосфера “глубочайшего бесправия, жестокости, ужасающего лихоимства, невежества и доходившей до изуверства нетерпимостиˮ местных властей к населению. Найти защиту у чиновников простые люди — ремесленники, крестьяне, городские жители, мелкие служащие — не могли. Процветали казнокрадство и взяточничество. Судебные разбирательства иногда тянулись годами. В отличие от центральных российских губерний, где на местные органы власти оказывали давление помещики (путем подачи протестов и жалоб в высшие инстанции, через выборных дворянских заседателей и т. д.), на дальневосточной окраине управленческий аппарат фактически действовал бесконтрольно»[180].
«Во времена И. Б. Пестеля и Трескина [Пестель — второй по счету сибирский генерал-губернатор, правивший в 1806–1819 гг., Н. И. Трескин — шестой по счету иркутский губернатор, ближайший сподвижник Пестеля, в 1809–1819 гг. фактически исполнял его обязанности. — М. М.] самовластие и злоупотребления царских чиновников в Сибири достигли чудовищных размеров. По словам биографа Пестеля П. Майкова, его управление Сибирью напоминало “управление проконсулов в римских провинциях и надолго оставило печать вредного влияния на странуˮ. Любые поиски законности предавались анафеме и объявлялись “ябедойˮ. “Трескин и закон были синонимы, более: был только Трескин, а законы были далеко, далеко!ˮ — вспоминает современник. От “главных начальников краяˮ в лихоимстве и грабеже подведомственного населения не отставали и другие представители бюрократической системы рангом пониже: нижнеудинский исправник Лоскутов, заседатель Третьяков — “главный сотрудник жены Трескина по части взятокˮ, правитель дел губернской канцелярии Белявский. Хищнические нравы царского чиновничества нашли отражение в метких эпитетах, которыми награждало их население бурятских улусов. Так, губернатора Трескина называли “бобромˮ, земских заседателей — “волкамиˮ (“чоноˮ), заседателя Третьякова именовали “медведемˮ (“хара-гур-сонˮ). Приношение для ублаготворения начальства примерно в тысячу рублей ассигнациями выражали фразой “ныггэ букули тогаˮ (“одно целое числоˮ), а в сто рублей — “еха сарсаˮ (“большая бумагаˮ) и т.п.; саму взятку называли “иделгэˮ (“кормлениеˮ). Поборы натурой и деньгами как с отдельных юрт, так и с целых обществ стали обыденным явлением»[181].
Глубинные причины неэффективности царской политики по защите туземцев от притеснений вскрыл С. В. Бахрушин:
«В деле эксплуатации туземного населения, в целях выкачивания из страны пушнины, московское государство встретило сильную конкуренцию со стороны своих собственных подданных. Служилые, торговые и промышленные люди тоже претендовали на право эксплуатировать туземцев для приобретения от них пушнины, на которую властно предъявляли спрос иностранные рынки Запада и Востока; эта конкуренция частного капитала ставила в весьма затруднительное положение казну, которая из фискальных соображений одинаково боялась и лишиться охотничьей добычи туземцев, и потерять выгоды от развития русских торгов и промыслов.
<…>
В интересах русского колониста, кто бы он ни был — пашенный крестьянин, торговый человек, стрелец или казак, было необходимо добиться полной свободы эксплуатации туземца; ему выгодна была война с сибирскими “иноземцамиˮ, а не мирное сожительство с ними, так как война открывала им в этом отношении более широкие возможности; во всяком случае, он хотел, чтобы туземец был предоставлен всецело в его власть. Государство мешало ему в повседневных его сношениях с коренным населением Сибири. Но обойтись без него, без его помощи он все-таки не мог. Для того, чтобы беспрепятственно эксплуатировать пушные богатства колонии, русский человек нуждался в защите от “сыроядцевˮ, как он презрительно называл туземцев…
<…>
Правительство, однако, отлично понимало опасность того пути, куда его толкали его подданные. “Жесточьюˮ можно было только разогнать и сократить число плательщиков ясака. В течении XVII века оно оказывало упорное пассивное сопротивление притязаниям служилого и торгово-промышленного люда и лишь очень неохотно шло на уступки. Оно допускало самые радикальные меры по отношению к “немирным иноземцамˮ, но с того момента, как они соглашались платить ясак, они делались как бы казенным достоянием, подлежащим охране и защите. Со свойственной ему практичностью московское правительство очень рано поняло, что в собственных фискальных интересах, в целях увеличения количества ясака следует беречь каждого ясачного человека. Так сложилась своеобразная система покровительствования туземцам, которая резко отличает московскую практику XVII века от практики других колонизаторов. В то время, как для колонистов Западной Европы, искавших земли и промысловых угодий, туземец-дикарь был опасным и вредным конкурентом, для Москвы “иноземецˮ был первым делом источником дохода и подлежал поэтому охранению. <…> В отношении неясачных немирных землиц, конечно, такой щепетильности не проявлялось, и при завоевании их чинились ужасающие жестокости. <…> …снисходительное отношение к [ясачным] туземцам объясняется соображениями исключительно фискального характера…
<…>
Из тех же фискальных соображений правительство в XVII веке принимало меры к ограждению туземцев от эксплуатации со стороны своих подданных в той мере, в какой эта эксплуатация шла в ущерб казне. Особенно любопытны в этом отношении мероприятия, ограничивающие право частных лиц торговать с “иноземцамиˮ, из которых особенно ясно видны своекорыстные цели правительства в XVII веке в деле охраны туземного населения Сибири. До уплаты ясака строжайше воспрещалось вступать с ними в торговые сделки, в частности — продавать им вино. Запрещение это было вызвано опасением, что меха, заготовленные в ясак, уйдут в руки более предприимчивых торговых людей (служилым людям вообще воспрещалось торговать с иноземцами, впрочем, совершенно безрезультативно); но после уплаты ясака русским людям предоставлялась полна свобода оторговывать [напомним, что “торговляˮ тогда представляла собой замаскированный грабеж, т.е. совершенно неэквивалентный обмен мехов на бесполезные безделушки или товары, абсолютно не компенсирующие рыночную стоимость мехов. — М. М.] и спаивать ясачных людей. Это было не столько защита инородцев от эксплуатации, сколько дележ добычи между казною и частным капиталом, подобно тому, как русская власть делилась ясаком с соседними азиатскими государствами…
Наконец, забота о ясаке заставляла принимать меры и к охране имущественных прав туземцев. При обилии свободных пространств конкуренция из-за земли проявлялась в XVII веке в Сибири не в такой ожесточенной форме, как в некоторых новых колониях западных европейцев… Особенную заботливость проявляло правительство, — далеко, однако, не из каких-либо принципиальных соображений гуманности, — в отношении охотничьих угодий туземцев, захват которых русскими неизбежно отразился бы на количестве собираемого ясака… И тут, как и в остальных вопросах, правительственная практика, при всем своем эгоизме в конце концов благоприятная для них, не могла, однако, защитить от стихийных явлений. Русские переселенцы фактически вытесняли их постепенно “со старинных их искони вечных вотчинˮ, выжигали леса, разгоняли пушного зверя, а русские промышленники истребляли кулемами [примитивными ловушками[182]. — М. М.] соболя, и в борьбе со своими конкурентами из собственных подданных государство было, в сущности, бессильно.
<…>
Наконец, мы видим, что в целях наиболее успешного сбора ясака правительство сохранило те племенные организации, которые оно застало у своих новых подданных, искусно используя туземных князцов для поддержания порядка в их племени и для выколачивания ясака из их “улусныхˮ людей[183]… В тех же целях русские сохранили и те социальные группировки, которые они нашли у более культурных туземцев [например, “кучумляне”, мурзы и бии, т.е. старая знать, у татар. — М. М.]… Эта политика покровительствования верхам туземного общества имела глубокий смысл, так как через посредство знати легче было держать в повиновении массу ясачных людей; её можно было также использовать для подчинения “немирных иноземцевˮ…
Итак, в течение XVII века московским правительством была выработана довольно своеобразная политика в отношении туземцев: беспощадная война для принуждения к уплате ясака и, с того момента, как ясак поступал в казну, бдительная охрана каждого плательщика ясака. Эта система, однако, нарушала интересы русских служилых, торговых и промышленных людей, которые, с одной стороны, хотели быть свободны от правительственной опеки в деле эксплуатации туземного населения, а с другой стороны — требовали поддержки администрации в борьбе с туземцами за промысловые угодья и за пушнину. Уступая их натиску, правительство неоднократно нарушало свою систему…
Дело резко изменилось в XVIII веке. Развитие капитализма в значительной степени способствовало перемене правительственных взглядов на колонизационные задачи за Уралом. Пушнина, служившая долгое время как бы золотым фондом для московской казны, теперь утратила свое значение в государственном хозяйстве России. В 1769 году официально было предоставлено право ясачным людям платить ясак, по желанию, деньгами, и с этого момента ясачный человек утратил для фиска [госказны. — М. М.] тот специальный интерес, какой он имел до сих пор… Наконец, успехи капитализма способствуют усилению русской колонизации в Зауралье: начинается борьба за земли и за угодья, поселенцы все глубже проникают в самые далекие углы Сибири, до тех пор недоступные для русских. Возникшая в начале XVIII столетия горнозаводская промышленность властно осваивает обширные территории. Правительство всецело заинтересовано дальнейшим успехом этого русского наступления на восток. Не ясачный человек является теперь объектом его забот, а те природные богатства, которые представляет страна и для разработки которых выписываются специалисты, приписываются крестьяне к заводам, тысячами ссылаются преступники, мнимые и настоящие, строятся укрепленные военные линии.
<…>
О туземцах продолжают очень заботиться во имя тех высоких идеалов “разумаˮ и “гуманностиˮ, которые усвоены были так прочно литературой и законодательной теорией XVIII века [эта позиция нашла отражение, например, в манифесте, изданном Екатериной II в 1763 г. — М. М.]. <…> Слишком хорошо известно, как далеко обстояла действительность от пышной фразеологии официальных документов. Ревизия Сперанского, вскрывшая неприглядную правду, подготовила издание нового законодательного акта — “Устава об управлении инородцевˮ в 1822 году. <…> Мы видим, что Устав 1822 г. всячески стремится гарантировать населению Сибири возможность самобытного развития под эгидою русских императоров[184]. Причины неуспеха Устава лежат как в нем самом, так и в общих условиях сибирской жизни XIX века. <…> …главной причиной неуспеха “Уставаˮ является одно обстоятельство, которого он не мог устранить. Рост капитализма с каждым годом усиливал и ускорял ход русской колонизации на востоке, и в интересах государственного хозяйства было поддержать эту колонизацию. С точки зрения общегосударственных выгод — русский поселенец, русский заводчик, русский купец заслуживали гораздо большего внимания и поддержки, чем сибирский туземец, с его архаичным ясаком. Никакой Устав не мог поэтому спасти “инородцаˮ от разорения и эксплуатации, которыми ему грозило победоносное шествие зарождавшегося русского капитализма на востоке.
<…>
Деятельность центральной власти в этой области [в области улучшения экономического быта туземцев. — М. М.] в XVIII и XIX вв. и до самой революции продолжала оставаться бессильной против того потока русской колонизации, который вторгался вглубь туземных волостей и стойбищ, нарушая на каждом шагу права и интересы местного населения. Никакие межевания не могли спасти туземцев от проникновения на их территорию хищных захватчиков. Усиление переселенческого движения сопровождалось часто фактической экспроприацией земель туземцев. Такие явления приводят неоднократно к столкновениям между колонистами и коренными владельцами земли [примерами здесь служит борьба якутов во второй половине XIX в., восстание в Семиреченском крае в 1916 г. — М. М.]… В этой борьбе за землю в XIX и XX вв., как и в XVII в., наиболее активное участие принимала сама колонизующаяся масса, но, в отличие от старой Москвы XVII в., правительство и администрация теперь всецело стояли на стороне колонистов и были заинтересованы в сокращении туземного владения в пользу русского. Развитие капитализма заставляло все дальше отступать от “гуманныхˮ принципов Устава 1822 г., и на кочевников смотрели, как на носителей низших форм культуры, которым нет места при новом экономическом строе. Поэтому экспроприация туземных земель в XIX в. принимала по мере развития переселенческого дела все большие размеры и принимала иногда такой кровавый характер, как это имело место в Семиречьи в 1916 году.
Если в вопросе о земле правительство откровенно отказалось от политики покровительствования туземному землевладению, если уже в XVIII и в начале XIX вв. заботы об “ограниченииˮ земель кочевников в значительной степени объясняются стремлением определить состав колонизационного фонда, то в вопросе об охране туземцев от торговой эксплуатации русскими власть просто оказалась бессильной. Водкой торговали все без исключения — одинаково купцы и чиновники; за водку в руки торгашей переходила за бесценок вся добыча туземца-охотника. Казенные магазины работали плохо и сами были источником злоупотреблений и эксплуатации “дикарейˮ со стороны лиц, ими заведовавших, и неграмотные туземцы, всецело предоставленные в жертву частных торговцев, попадали в безысходную кабалу, вынужденные покупать предметы первой необходимости по самым невероятным ценам[185]. Долги, никем не записанные, переходили с одного года на другой, от отца к сыну, нагромождались, опутывали туземцев сетью обязательств, лишая их результатов их промыслов и превращая их в батраков крупных фирм, которым они за ничтожные выдачи товаров должны были сдавать всю упромышленную пушнину. Эти факты недавнего прошлого настолько общеизвестны, что, может быть, нет нужды на них останавливаться [к сожалению, как показал опыт, останавливаться на таких фактах очень даже стоило — учитывая, что современная идеологическая обслуга правящего режима активно пытается представить дело таким образом, будто кабальные отношения того времени представляли собой “отношения сотрудничества и взаимообогащенияˮ[186]. — М. М.]. Вся тундра была в кабале у скупщиков пушнины, и спаивание туземцев принимало грандиозные размеры. С другой стороны, лучшие рыболовные угодия уходили за бесценок в руки русских капиталистов, которые собирали с них тысячные барыши, уплачивая туземным обществам ничтожную аренду, иногда несколько рублей в год. Все эти явления происходили на глазах администрации, отмечались в прессе, и, тем не менее, они допускались, так как не хотели или не умели вести рациональную борьбу со злом.
Итак, в области экономической политики под давлением новых условий, создавшихся в связи с капиталистической эксплуатацией Зауралья, правительство за столетие, истекшее за время от издания Устава 1822 года до революции 1917 г., — частью сознательно отступило от системы покровительствования туземцам, частью не могло бороться за их интересы, не нарушая тем более близких ему интересов русских колонистов и торговцев»[187].
На примере Камчатки (завоеванной в 1697–1699 гг., в период, когда ясачный режим не потерял ещё своего былого значения) вопрос о том, как в ходе русской экспансии государственная колонизация сочеталась с частной, разобрал С. Б. Окунь:
«Где же кончается частная инициатива, или, как ее называют буржуазные историки, “народная колонизацияˮ, и где начинается колонизация государственная? Одно без другого в данном случае было немыслимо, и в захвате Камчатки одинаково были заинтересованы как великорусский феодал, так и великорусский купец. Без служилых людей, без пищалей, без свинца, без пороха, т. е. без помощи государства, торговым людям справиться даже с камчадалами, конечно, было не под силу. 3десъ частная инициатива шла рука об руку с государственной, и за это кесарю воздавалось кесарево, а что свыше того, являлось “предпринимательской прибыльюˮ. Как пишет Словцов, “толпы мужественных, хотя и необразованных соотчичей, случайно побеждаемых, но в душе непобедимыхˮ, всегда шли вперед “с неизменным безотчетным словом «ясак царю». О, это слово, жестокое в ушах иноплеменников, есть всемогущее слово духа сильного, обрекшегося на служение отечеству и престолуˮ. Да, ясак действительно шел царю, зато “сверхъясакомˮ (“чащинамиˮ, “белякомˮ и пр.) пользовались приказчики, торговые люди, пищики и др. Отдаленность Камчатки и труднопроходимость дорог не давали возможности правительству сразу же сконцентрировать ее эксплуатацию полностью в своих руках…»[188].
Разоблачая дореволюционную точку зрения, согласно которой «во всех злоупотреблениях повинна лишь местная администрация, не подчинявшаяся директивам центра, всецело направленным к защите туземного населения», Окунь подчеркивал, что «издавая указы о защите туземцев, правительство не наблюдало за их выполнением, а следило лишь за своевременным и в установленных размерах поступлением ясака. Издавая эти указы, правительство посылало на Камчатку для занятия административных постов людей заведомо порочных, замешанных в тех или иных преступлениях, причем, не высылая им годами, а иногда и десятилетиями, жалование, оно уже тем самым толкало их на грабеж туземного населения»[189].
Крайне плачевным было положение коренного населения с точки зрения доступа к образованию и медицине. «Первые школы, основанные русскими для туземцев… преследовали преимущественно цели миссионерские. Таковы были училища при монастырях, например, школа, открытая в 1801 г. при Спасском монастыре в Якутске, или школа-интернат при Кондинском монастыре. Но эти школы, резко конфессиональные, плохо обеспеченные, влачили жалкое существование и обслуживали ничтожное количество учеников. В 1847 г. в Сибири всего числилось 9 училищ для туземцев с 71 учеником. Во второй половине XIX в. количество школ для туземцев повысилось, но преимущественно миссионерский их характер сохранился. Довольно значительную деятельность в области народного образования развила, например, Алтайская миссия; к концу 80-х годов она имела 29 училищ с 582 учениками. То немногое, что делалось для образования туземцев, совершенно не соответствовало потребностям. Достаточно сказать, что среди такого способного и склонного к приобретению знаний народа, как якуты, в 1897 г. было только 2 % грамотных, и этот ничтожный процент падал почти исключительно на население городов. Образование выше начального было уделом немногих: в 1897 г. якутов, обучающихся в учебных заведениях выше первой ступени, было всего 172 человека. Но якуты были поставлены в сравнительно более выгодное положение: нищие племена остяков, самоедов и другие “малыеˮ народности были совершено лишены школы»[190]. Общий случай находит себе полное подтверждение, например, на Камчатке, где очень ярко высветилась роль школ как орудия идеологической обработки, русификации, замирения: ведь в XVIII в. школы здесь создаются лишь в период подавления сопротивления со стороны коренного населения и полностью исчезают, когда в них отпадает необходимость для царизма, т.е. когда сопротивление туземцев сходит на нет. «Значительную роль в политике русификации народов Камчатки сыграли и организованные во второй половине сороковых годов школы. Школы организовывались преимущественно для детей камчадалов. <…> В этот период активной русификации камчадалов на полуострове было такое количество школ, какого там не было до последних лет господства самодержавия. Но с окончательным усмирением камчадалов правительство перестает субсидировать школы и посылать учителей. Число школ начинает падать, и к 1783 году на Камчатке не было уже ни одной школы. По частной инициативе в 1832 году в Тигильской крепости вновь возникла школа, однако просуществовавшая всего лишь пять лет. В начале XX века на Камчатке была только одна школа для туземцев — в Ключевском селении, которая влачила жалкое существование»[191].
Что касается медицинской помощи, то она «даже в XX в. была поставлена чрезвычайно слабо. Достаточно сказать, что в 1910 г. в Тобольской губернии 1 врач приходился на 25 тысяч человек и обслуживал территорию почти в 36 тысяч квадратных верст, в Енисейской губернии 1 врач обслуживал 12 ½ тысяч человек и территорию свыше 93 000 кв. верст, в Якутской области — 25 тысяч человек и 348 250 кв. верст. К этому надо прибавить, что большая часть этого ничтожного по количеству мед. персонала сосредоточивалась в городах и что области, населенные туземцами, оставались таким образом почти без врачебного надзора»[192]. «Немаловажную роль в сдерживании темпов прироста коренного населения играло неудовлетворительное состояние системы медицинского обслуживания, высокая детская смертность. В 70-x гг. XIX в. у бурят Иркутского округа одноименной губернии из 100 родившихся младенцев в живых оставалось только 23, в Балаганском округе — 26, в Верхоленском — 30. Иными словами, детская смертность была исключительно высокой»[193]. И все это при том, что «русские занесли в Сибирь ряд заразных болезней — оспу, сифилис, которые косили поголовно целые роды и племена туземцев»[194]. (Как писал С. Б. Окунь о завоевании русскими Камчатки: «Европейская “культураˮ предстала перед камчадалами во всем её блеске ещё в период походов Атласова, а лазоревый бисер и сифилис были её первыми благами»[195].)
Нельзя не отметить отдельно и такие преступные аспекты политики самодержавия по отношению к туземному населению, как насильственные русификация и христианизация, подававшиеся под видом «подъема культурного быта туземцев». На примере Сибири этот вопрос осветил С. В. Бахрушин. До XVIII в. для Московского государства, согласно Бахрушину, была характерна «политика невмешательства в самобытную жизнь туземцев» (имевшая корыстные мотивы), однако «с того момента, как ясачный человек перестал интересовать администрацию, как таковой», ситуация кардинально меняется[196]. «Государство XVIII в., воспринявшее с Запада идею “просвещенного абсолютизмаˮ, не могло равнодушно относиться к существованию под его эгидой значительных масс людей, пребывающих в “идолобесииˮ. Начинается, в значительной мере принудительное, обращение шаманистов в христианство. Петр I предписывает у остяков “огнем палить и рубитьˮ “их прелестные боги шайтаныˮ и “капища их разоритьˮ под угрозой смертной казни ослушникам. К этому времени относится энергичная миссионерская деятельность митрополита тобольского Филофея, при котором имело место массовое крещение остяков, вогуличей и татар-шаманистов. С своей задачей митрополит-миссионер справился, по-видимому, не только силой слова; ему оказывала в этом содействие и светская власть: с одной стороны, новокрещеные получали известные льготы в уплате податей, с другой — имело место в некоторых случаях и прямое принуждение. Филофей таким образом положил начало довольно неразборчивой христианизации туземцев, которая продолжалась в последующее время до самого кануна революции. Приемы пропаганды оставались прежние: при почти полном отсутствии достаточно образованных миссионеров, дело сводилось к чисто внешнему причислению язычников к христианам. Пропаганда христианства нередко заменялась простыми, часто наивными, мерами принуждения. При таких условиях о каком-либо серьезном воздействии христианской культуры на туземцев не могло быть и речи: они оставались язычниками, свято берегли в потаенных местах свои кумиры и лишь официально числились крещеными»[197].
В ходе покорения русскими Камчатки мы также находим примеры использования христианизации как способа духовного порабощения угнетенных и эксплуатируемых. «Насильственное крещение народов Камчатки, и в первую очередь крещение камчадалов, начинается почти одновременно с появлением русских на полуострове»[198]. Однако, «массовый характер правительственная христианизация могла принять только тогда, когда камчатский ясак утратил свое прежнее значение и когда противодействие русской колонизации со стороны камчадалов было сломлено. Опасение, что волна восстаний среди находившихся по соседству коряков встретит поддержку и со стороны “замиренныхˮ камчадалов, в этот момент толкало правительство на широкое распространение христианизации. В этом отношении очень характерно то обстоятельство, что всех пленных камчадалов, захваченных во время восстаний 1731–1732 года и ранее, было предложено крестить и дать им волю жить, где хотят, но не далее двадцати верст от острога, причем некоторое время предлагалось не брать с них ясаку. Это же положение четко сформулировано в письме правительственному синоду участником второй экспедиции Беринга Георгом Штеллером, доказывавшим необходимость активного крещения камчадалов, ибо, как заявляет Штеллер, “ни которая ограда толь крепка, ни который союз толь безопасен, как благочестивый и вязалом веры совокупленныйˮ [выделено автором. — М. М.]. Анализируя цифровые данные о количестве крещенных камчадалов за разные годы, мы должны будем прийти к выводу, что именно поражение туземцев в их освободительной борьбе и является началом массового крещения. Цитированный нами Дегтярев совершенно справедливо отмечает, что “пока они [камчадалы] так или иначе отстаивали свою национальную самостоятельность, они были упорными врагами христианства и принимали его только в исключительных случаях. По мере того как их национальное самосознание убивалось, у них являлось стремление обрусеть, они начали относиться к прежней религии индифферентноˮ. В 1732–1741 годы, т. е. за десятилетие, в течение которого камчадалы оказывали наиболее упорное сопротивление русским, священнослужителями, по официальным данным, было окрещено всего вишь 878 душ. Но уже к 1745 году, т. е. к моменту прибытия миссии [специальной духовной миссии] на полуостров, как сообщает в своем отчете синоду от 16 мая 1746 года Хотунцевский, крещеных камчадалов числилось 6067 человек. Таким образом в течение трех лет, прошедших с момента поражения последнего из крупных восстаний камчадалов 1741 года, число крещеных камчадалов благодаря активной деятельности членов второй экспедиции Беринга резко возросло. “Жатва готоваˮ, писал Штеллер в синод, доказывая, сколь благоприятная обстановка для массового крещения сложилась после разгрома освободительного движения камчадалов. И в первый же объезд полуострова членами миссии ими было окрещено 1045 человек. А покидая в 1750 году Камчатку, Хотунцевский сообщал синоду, что “все камчадалы, кроме самых изменщиков коряк, в дальности от Камчатки с места на место переезжающих, благодатью божью, святым крещением просвещеныˮ. По сведениям 1766 года на Камчатке числилось крещеных камчадалов 9959 человек, т. е. было окрещено не только все взрослое население, но и дети»[199]. Так что, совершенно правильно участники восстания коряков 1745–1746 гг. «имели намерение “отца архимандрита Иосафа Хотунцевского… и прочих убить и христианскую веру истребить”»[200]. Указанный Хотунцевский, кстати говоря, был конченной сволочью — ну, а что ещё нужно для человека, занимающего одну из высших должностей в церковной иерархии? «В “Историческом очерке главнейших событий на Камчаткеˮ А. Сгибнев, работавший во второй половине XIX в. над иркутскими архивами, пишет, что “в делах иркутского архива можно найти много фактов о бесчеловечных поступках Хотунцевского, который, впрочем, и сам не стеснялся доносить о своем усердии к распространению и упрочению в Камчатке веры христовойˮ. Далее Сгибнев рассказывает о том, как Хотунцевский наказывал туземцев плетьми. По отъезде из Камчатки Хотунцевским была вывезена значительная партия мехов, что вызвало даже недовольство синода»[201]. Мерзавца Хотунцевского прикончить корякам, к сожалению, не удалось, но они все же несколько проредили камчатскую церковную сволочь. Так, в 1717 г. своими же «дворовыми, новокрещеными камчадалами» был задушен в Нижнекамчатском остроге Мартиниан, первый священнослужитель, прибывший на полуостров и вообще, кстати, личность колоритная: в 1711 г. он принял участие в восстание камчатских казаков, в результате которого был убит другой подонок, более известный, — прославленный как «землепроходец» разбойник Владимир Атласов[202]; Мартиниан принял участие и в дележе имущества, награбленного убитыми в результате восстания представителями казачьей верхушки: например, он получил принадлежавшую Атласову «дворовую девку некрещеную [т.е. туземку] Настасью»[203]. Помимо Мартиниана, «коряки и юкагиры убили священников Бурцева и Петрова», а несколько позднее убили иеромонаха Флавиана[204].
Как писал С. Б. Окунь, «было бы ошибкой при исследовании вопроса о насильственной христианизации народов Камчатки ограничиваться лишь рассмотрением деятельности лиц духовного звания, ибо крещением туземцев занимались не только церковнослужители, для которых распространение христианства являлось профессией, но и казаки, непосредственной профессией которых являлся грабеж»[205]. Почему же казаки столь любили это дело — крестить «инородцев»? Может быть, дело было в их чрезвычайном религиозном рвении? Отнюдь нет. Дело в том, что христианизация народов Камчатки решала как задачи политического характера, так и экономического. Она обеспечивала личные доходы духовенства и обеспечивала его (как и казаков) необходимой ему рабочей силой. Касательно первого можно привести в качестве примера слова Г. Штеллера, о том, что духовенство — видимо, проявляя именно таким образом свою приверженность к истинным христианским ценностям, — «запрашивает с туземцев за свадьбу, крестины и погребение больше, чем в прежние времена стоил весь ясак»[206]. Что касается второго, то тут мы вплотную подходим к вопросу о рабстве в Сибири, точнее о насаждении там рабства русскими. «Русское завоевание ускорило и процесс формирования рабства, как первой формы эксплуатации. Рабов мы видим как у камчадалов, так и у коряков еще до прихода русских. Сведения об этом мы находим и у Крашенинникова[207], и у Штеллера. Крашенинников рассказывает, что основная цель междоусобных войн заключалась в том, “чтоб получить пленников, которых они в тяжкие работы употребляли, а особенно женского пола, которых они брали в наложницы и в супружествоˮ. Штеллер говорит, что рабы у камчадалов выполняли всякую домашнюю работу, таскали дрова, кормили собак и т. д.» [208]. И что же сделали носители русской «высокой культуры»? Попытались искоренить пережитки варварства? Напротив. «Русские, раздавая захваченных пленных коряков в рабство ламутам (эвенам) и тунгусам (эвенкам), форсировали этот процесс [формирования рабства. — М. М.]. Раздавая же захваченных в плен камчадалов на поруки камчадалам, не участвовавшим в восстаниях, они открывали “возможность обращения в рабство собственных соплеменников и даже сородичейˮ. Подобное явление имело место после восстания камчадалов в 1731 году»[209]. «Крашенинников, бывший на Камчатке в тридцатых годах XVIII века, рассказывает о том, что казаки на Камчатке жили “как дворяне за холопамиˮ. Соболей и всякой другой пушнины они имели в изобилии, и единственное, что их, по словам Крашенинникова, мучило, это — отсутствие водки. Но и этот недостаток был вскоре устранен благодаря тому, что научились приготовлять водку из так называемой сладкой травы. Свободное время казаки проводили за игрой в карты или в кости, проигрывая не только награбленную пушнину, но и взятых в холопство туземцев. Нередко случалось, как рассказывает Крашенинников, что туземцу “в одни день доставалось иметь по двадцать хозяевˮ. Цитированные выше показания туземцев дают нам представление о том, каким образом казаки получали возможность жить “как дворяне за холопамиˮ. В некоторых случаях холопство достигалось путем кабальных договоров: “А ежели де у кого чащин кунного нет, — читаем мы в одном из показаний, — то берут себе у нас за чащины жен и детей под заклад, а сроки пишут на малое время, что нам на такие сроки выкупить нечем, и то охолапливают их себе вовсеˮ»[210]. «Как отмечает Штеллер, бывший в сороковых годах XVIII века на Камчатке, “на казаков вместо рабов работают их крестники и крестницыˮ. По сведениям того же Штеллера, “у каждого казака было от 15 до 20 рабов, у некоторых даже до 50–60ˮ. Источником комплектования рабов были, с одной стороны, ясыри, т. е. пленные, захваченные в открытом бою, а с другой стороны — в рабов превращались попросту захваченные мирные туземцы»[211]. Последнему способствовали манипуляции с системой учета ясачных людей: «Обычно в ясачную книгу попадали те туземцы, которых сборщики заставали в момент своего первого посещения вновь облагаемого ясаком острожка. Отсутствовавшие в это время по какой-либо причине туземцы могли и не попасть в ясачную книгу, и поэтому при вторичном посещении, как не числящиеся в ясачном списке, при потворстве местной администрации легко могли быть захвачены в рабство. Полная же ясачная перепись проводилась лишь в период так называемых ревизий, обычно отделявшихся друг от друга двадцатью годами. Кроме того, недостачу ясашных всегда можно было приписать их “непокорностиˮ, в результате чего они якобы при столкновении с русскими и были истреблены. Всех же оставшихся в живых можно было в подобных случаях всегда объявить ясырями, т.е. пленниками. Подобные факты имели место при постройке в 1752 году Гижигинской крепости, когда отправленные для рубки леса мирные коряки были русскими убиты, а их жен и детей роздали “русским, тунгусам и ламуткам яко пленныхˮ»[212]. (Вот они какие, христиане, посланники русского «Третьего Рима», «цивилизаторы» и «культуртрегеры»!..) «Взятые в рабство “ясашные людиˮ и захваченные пленники не только обращались в холопство [для целей личного обслуживания. — М. М.] здесь же на месте, но вывозились и продавались далеко за пределами Камчатки, в частности в Якутске, этом центре российской работорговли. “И у многих побрали жен и детей, — читаем мы в сенатском указе, — и так уже набрали много, что в Якуцку мало таких казаков есть, у кого б ясашных людей в холопях не было, и к тому же многое число продают разного чина людем, которые развозят по иным городамˮ. По переписи 1724 г. “за выключением действительно служащих разных чинов людей в подушном окладеˮ в Верхнекамчатском остроге числилось “разночинцевˮ 27, а у них “холоповˮ 101, в Большерецком — “разночинцевˮ 34 и у них “холоповˮ 108 и в Анадырском — “разночинцевˮ 6 и “холоповˮ у них 17»[213].
Как же было связано рабство и христианство? Да самым грубым, самым прямым образом. Обращение в христианство означало зачастую попадание в рабство не только духовное, но и в буквальное. А то ведь, как иначе честному христианину проявить свою любовь к ближнему? Свою отеческую заботу?.. Как это часто бывает в истории, за мишурой идеального скрывалась грязная, грубая, осязаемая материальная, социально-экономическая основа. Вопрос о сибирском рабстве подробно разобрал С. Б. Окунь[214]:
«Во введении “К критике политической экономииˮ Маркс подчеркивает, что “при всех завоеваниях возможен троякий исход. Народ завоеватель навязывает побежденным собственный способ производства (напр., англичане в этом столетии в Ирландии, отчасти в Индии), или он оставляет существовать старый и довольствуется данью (напр., турки и римляне), или происходит взаимодействие, из которого возникает новое, синтез (отчасти при германских завоеваниях)ˮ. Русские на Камчатке, во всяком случае в первый период своего пребывания там, не нарушая резко старого способа производства, ограничивались лишь сбором ясака, ибо и способ грабежа — как указывает Маркс — опять-таки определялся способом производства. Например, “нация с развитой биржевой спекуляцией не может быть ограблена таким же способом, как пастушеский народˮ. Камчатка в этом отношении отличается от ряда колоний России, так как для большинства русских колоний характерен первый исход — насильственное навязывание колонизаторами своего способа производства»[215]. «Исход того или иного завоевания определяется, с одной стороны, тем способом производства, носителем которого является народ-завоеватель, а с другой стороны, — тем способом производства, на уровне которого находится покоренный народ в момент завоевания. Именно столкновение двух способов производства и дает в результате один из трех возможных исходов, о которых говорит Маркс. <…> Поскольку Россия, в каждый определенный хронологический отрезок времени являвшаяся носителем определенного способа производства, в процессе своих завоеваний сталкивалась с народами, находившимися на различных ступенях общественного развития, постольку для русских колоний возможны неодинаковые исходы завоевания. В тех районах, где царская Россия как колонизатор сталкивалась со складывавшимися феодальными отношениями, там она форсировала феодальное развитие и навязывала побежденному народу свой способ производства. В районах, где царская Россия заставала народы на доклассовой ступени развития, мы наблюдаем уже второй исход завоевания. В этих районах русский колонизатор ограничивается данью (ясаком). Именно так происходил процесс в северо-восточных колониях России»[216].
«Однако, когда мы говорим об исходе завоевания, то, естественно, что решающим моментом для его определения служит не только наличие взимания ясака. С ясаком до определенного момента мы сталкиваемся в восточных колониях России почти повсеместно [поскольку “ограбление, как таковое, свойственно первому этапу всякого завоевания, вне зависимости от его исхода”[217]. — М. М.]. При анализе же следует исходить из “ведущегоˮ способа эксплуатации [т.е. “о том или ином исходе завоевания мы должны судить по тем изменениям, которые совершаются в способе производства у побежденного народа”, и при этом второй исход также сопровождается изменениями в способе производства завоеванного народа, однако в этом случае побежденный народ, несмотря на ускорение распада старых отношений благодаря завоеванию, не достигает ступени развития, на которой находится колонизатор, поскольку “в этом случае происходит двусторонний процесс: с одной стороны — разложение способа производства, существовавшего у побежденных, с другой стороны — его искусственная консервация”[218]. — М. М.]. Что касается Камчатки, то этот способ эксплуатации [взимание ясака. — М. М.] остается неизменным почти до середины XVIII века. Торговых взаимоотношений на первом этапе колонизации между русскими пришельцами и коренным населением мы почти не наблюдаем, так как не было необходимости давать что-либо взамен того, что может быть получено посредством применения “непосредственной силыˮ, в чем, по Марксу, и заключается “существенный моментˮ так называемого “первоначального накопленияˮ. “А ежели и впредь будут такие поборы изличиша, — говорил в своей «скаске» один из камчадальских тоенов Начика, — то нам притти будет в всеконечную нищету, понеже с нас берут ясачную казну, а сверх ясаку берут по три лисицы, а ежели лисиц нету, то берут по три соболи, а соболи нету, то берут парками и куклянками и собольными собаками. И что у нас имеется, то всё берут, вместо чащин [чащины — то, что, в отличие от ясака, изымалось не в пользу государства, а в пользу самих сборщиков. — М. М. ]ˮ.
На Камчатке, как и во всей Сибири, сразу же после прихода русских насаждается домашнее рабство. Откуда брались рабы? “730 году, — читаем мы в показаниях Федора Харчина, одного из руководителей восстания камчадалов, — комиссар Иван Новгородов посылал ко мне на Еловку за сбором ясашным брата своего Матвея, и брал он с меня за сродников моих двойной ясак да сверх оного ясаку себе брал по три голов с человека за чащину соболями или лисицами, а у кого взять нечего и лопотью [верхней одеждой], мужеским и женским поломˮ.
<…>
При изучении корней и размеров рабства в Сибири и на Камчатке мы сразу же сталкиваемся с необходимостью изучения вопроса о распространении христианства и политики самодержавия по отношению к крещению туземцев. Это обстоятельство определяется существовавшим вначале “вне законаˮ, а затем и узаконенным положением, по которому всякий крещеный туземец, будь он пленным, захваченным в бою или “добровольно воспылавшимˮ любовью к христианству, попадал в кабалу или к своему крестному отцу, если был окрещен лицом, никакого отношения к духовному званию не имевшим, или к миссии, если был окрещен представителем церкви. Именно крещение в этих отдаленных районах и являлось наилучшим видом “крепостиˮ [т.е. “закрепощения”. — М. М.], дававшим колонизатору не только фактические, но и юридические права над личностью туземца. Истинная подоплека ревностного отношения казаков и промышленников к крещению туземцев являлась столь очевидной, что ее даже не скрывали такие исследователи, которые по роду своей деятельности предпочитают о таких вещах особенно не распространяться. В. Дегтярев[219], студент Петербургской духовной академии, в своей диссертации, написанной в 1904 г., открыто заявляет, что “заняться обращением инородцев казаки и промышленники могли бы только в том случае, если бы были в этом заинтересованы материально. И мы видим, что в Сибири, продолжает он, и потом на островах Великого океана они действительно, не редко крестили их по соображениям экономическим «в неволю»ˮ (цитирую по рукописи, хранящейся в антирелигиозном отд. Госуд. публичной библиотеки).
Историков, занимавшихся изучением рабства в Сибири, обычно ставила в тупик неустойчивая, на первый взгляд, позиция, занимаемая в этом вопросе правительством. В цитированном выше наказе Петра от 1 сентября 1697 г. ближнему боярину Черкасскому предписывается: “а к себе им ближним боярину и воеводам и дьякам никаких ясачных людей иноземцев не имати и ни у кого не покупати и служилым и всяким людям крестить не велетиˮ. В высочайшем указе Анны Иоанновны от 31 мая 1733 г. после сообщения о том, что “в отдаленных наших владениях в Якутском ведомстве и на Камчатке как от воевод, так и от ясашных сборщиков чиниться ясачным подданным нашим от взяток многое раззорение, наипаче же приметками своими жен и детей отнимают и развозя продаютˮ, — предлагается: “которые из этих ясачных невольно побраны и распроданы, из тех, кои не приняли веры христианской и не крещены, отпускать на прежние местаˮ. Эти два указа, отделенные друг от друга тридцатью шестью годами, по существу вытекают один из другого. В первом запрещается насильственное крещение и торговля туземцами, во втором предписывается всех находящихся в рабстве и до сего времени не крещенных туземцев отпустить на свободу. Но уже через четыре года та же Анна разрешает калмыков и других туземцев “покупать, крестить и у себя держать без всякого платежа подушных денег, одною запискою в губернских и воеводских канцелярияхˮ (указ от 16 ноября 1737 г.). В 1757 г. мы имеем еще один указ, также резко противоположный двум приведенным выше. “Привозимых киргизами разных наций, — гласит указ от 9 января 1757 г., — всякого звания людям по недостатку в Сибири таких людей, которым по указам крепостных людей иметь велено, покупать и на товары выменивать, а потом и крестить не только воспрещать не подлежит, но еще приохочивать к тому надобно, для того, дабы лучше старание было из магометан и идолопоклонников приводить в православный христианский законˮ. В 1764 г. татар и “других из азиатского народаˮ, на которых имеются “для владения выписиˮ, предлагается “оставить во владении за их владельцами попрежнемуˮ. Что же это, резкий и решительный поворот правительственной политики в данном вопросе, поворот, впрочем, имевший свои прецеденты и раньше? (Еще Уложение Алексея Михайловича в отмену указа 1624 г. разрешало “татар и татарченков в Астрахани и Сибири покупати всяким людям по-прежнемуˮ, — см. улож. XX, §117).
С. Шашкова, одного из наиболее серьезных исследователей рабства в Сибири, такое “непостоянствоˮ правительства по существу завело в тупик. За исходный момент при анализе, законодательства по вопросам рабства в Сибири Шашков берет следующее умозаключение: “если законодательная власть не имеет сил преодолеть враждебных элементов общественной жизни, то последние рано или поздно возьмут перевес над законодательством и заставят его плясать под свою дудкуˮ. Первым шагом к законодательной санкции существовавшего рабства Шашков считает цитированный выше параграф Уложения Алексея Михайловича. Далее наступает период борьбы правительства с введением рабства. Однако, хотя Петр и Анна и вооружались в XVIII в. против рабства, все же они не смогли противостоять давлению с мест, и та же Анна, которая издала указ 1733 г., в 1737 г. издает другой, резко противоположный предыдущему. А далее, побежденное “враждебными элементамиˮ правительство в середине XVIII века полностью санкционировало рабство в Сибири. Таков в общих чертах вывод, который напрашивается при изучении работы Шашкова “Рабство в Сибириˮ. И хотя на ряду с этим Шашков подчеркивает, что рабство “вполне гармонировало с экономическими условиями и событиями тогдашней Сибириˮ, эта мысль остается у него неразвернутой.
Однако дело здесь, конечно, не в борьбе Петра и Анны с рабством. И если мы будем при изучении этого вопроса исходить из цитированного выше Марксова положения о трех возможных исходах всякого завоевания, то вся “зигзагообразностьˮ царского законодательства в вопросах рабства и крещения туземцев приобретет необычайную четкость и прямолинейность. Для большинства российских колоний характерен, как мы уже отмечали, первый исход — насильственное навязывание колонизаторами своего способа производства. Что требовалось для феодально-крепостнической эксплуатации колоний? С одной стороны — наличие земельных фондов, с другой — наличие находящихся под внеэкономическим принуждением рабочих рук. И в процессе подготовки необходимых предпосылок для феодально-крепостной эксплуатации церкви принадлежит почетное место. В районах с кочевым населением насильственная христианизация помогала необходимому для феодальной эксплуатации оседанию населения. Процесс оседания, в свою очередь, расширял возможности для земельной экспроприации. В районах с развитой туземной верхушкой христианизация давала возможность “освобождатьˮ ее от закабаленных туземцев, ибо по закону “иноверецˮ не мог держать в зависимости своих крещеных сородичей. Наконец, крещение, как уже отмечалось выше, давало своеобразную гарантию того, что туземец останется юридически закрепленным за своим хозяином, которому до сего времени принадлежали права фактические, но не юридические. Совсем по-иному обстояло дело в тех колониях, где самодержавие интересовало не аграрное завоевание, не вовлечение в сферу феодальной эксплуатации большего числа туземцев, а где оно в первую очередь интересовалось пушным богатством края и прямым ограблением населения»[220]. «Примером колоний такого типа служит Камчатка. Здесь при завоевании мы не наблюдаем непосредственного навязывания нового способа производства, здесь мы имеем дело со вторым исходом завоевания — с ограничением преимущественно данью (ясаком). В колониях такого типа крещение туземцев и связанные с этим или окончательный их вывод из ясашного положения или даже даваемая по принятии крещения льгота в уплате ясака — по существу били по карману казны. Несмотря на то, что по выходе крещеного из ясашного “сословияˮ полагающийся с него ясак должны были вносить “родовичиˮ, на практике это приводило лишь ко все возраставшим недоимкам. Крещение вело к тому, что ясашная казна “малиласьˮ, и естественно, что правительство, когда речь шла о колониях “второго типаˮ, должно было выступать против усиленной христианизации. И если с этой точки зрения подойти к рассмотрению цитированных выше указов, то мы увидим, что здесь мы имеем дело не с законодательной “чехардойˮ, но, как мы уже отмечали выше, с четкой политикой феодально-крепостнического правительства. Перейдем непосредственно к анализу указов Петра и Анны, в которых они выступают против рабства и насильственного крещения.
Основная мысль петровского наказа 1697 года — всяческое увеличение размеров взимаемого ясака. Это были годы жесточайшего кризиса, заставлявшего максимально использовать все экспортные возможности государства, и в частности такого универсального товара, как соболь, который “по всем землям в ценеˮ и торговля которым окончательно становится в 1697 году царской монополией. Говоря о различных мероприятиях, необходимых для Сибири, Петр в наказе 1697 года эту основную мысль о необходимости увеличения ясачного сбора подчеркивает неоднократно, категорически запрещая взимать ясак деньгами взамен мягкой рухляди и отмечая необходимость открытия “новых землицˮ, жителей которых можно было бы обложить ясаком. В связи с этим и стоит ограничение крещения, о котором говорилось выше. <…> Все мероприятия имели целью препятствовать массовому крещению, проводившемуся как миссионерами, так и отдельными воеводами и даже казаками по личной инициативе, и централизовать крещение в руках правительства, чтобы не сократить числа ясашных и не уменьшить размеров ясака. Для иллюстрации того положения, что политикой Петра руководило не желание бороться с рабством и насильственным крещением и что указ 1697 г. имел в виду те колонии, где основой эксплуатации являлся ясак, а не аграрная экспроприация, можно привести и другие законодательные распоряжения Петра. В 1714 г. этот принципиальный “противник насильственного крещенияˮ в указе сибирскому митрополиту Федору предписывает уничтожить кумиры и кумирницы у вогуличей, остяков и татар, “а их вогуличев, и остяков, и татар и всех иноземцев божию помощию и своими труды приводить в христианскую веруˮ. А в 1720 г. этот принципиальный “противник рабстваˮ в инструкции астраханскому губернатору пишет: “А кто из тех народов (речь идет о калмыках и татарах — С. О.) похочет продавать людей добровольно и у тех покупать с запискою, позволять, а без записок отнюдь того не чинитьˮ»[221].
«Указ 1733 г. Анны Иоанновны касается исключительно Камчатки, т. е. такого района, где важнейшей задачей самодержавия было выкачивание ясака. Некрещеных предписывалось “отпустить в прежние местаˮ, а крещеным давалось “свободное житье в городах и уездах между христианами собою и у кого хотятˮ[222]. Кроме того, указ этот являлся вынужденным ответом правительства на восстание камчадалов 1731 г., охватившее всю центральную часть полуострова, а затем перебросившееся и к корякам.
Таким образом, мы видим, что все “отступленияˮ, которые наблюдаются в правительственной политике по вопросам рабства и насильственного крещения, касаются исключительно колоний, где характерен второй “исходˮ завоевания, т. е. тех колоний, где и рабство и насильственное крещение были менее всего применимы, ибо грабить выгоднее некрещеных, а крещеных выгоднее эксплуатировать.
Но уже во второй половине 40-х годов XVIII в. миссия Иосафа Хотунцевского в основном окрестила почти всех камчадалов. Это обстоятельство было обусловлено с одной стороны тем положением, что к этим годам камчатский ясак не имел уже большего значения, так как число ясачных уже было невелико, с другой же стороны крещение камчадалов совпадает с проектом того же Хотунцевского, предлагавшего построить при Нижнекамчатском остроге монастырь, перевести туда находившихся в Охотске тридцать семейств “пашенных мужиковˮ, приписать два острожка камчадалов, находившихся вблизи предполагаемого монастыря, и помимо этого приписать к монастырю всех камчадалов, переведенных в подушной оклад, т. е. окрещенных. Именно поголовное насильственное крещение камчадалов, шедшее в разрез с указом 1733 г., имело своей основой стремление обеспечить рабочими руками предполагаемое к заведению монастырское хозяйство. Но проект этот проведен в жизнь не был.
Раб не имел производственного применения и употреблялся преимущественно для целей личного обслуживания, и это вполне естественно, ибо, как говорит Маркс, для применения рабского труда “должен быть создан соответствующий рабскому труду способ производстваˮ»[223].
«…рабство на Камчатке носило не плантационный характер. Раб не применялся в производстве, а использовался преимущественно для личного обслуживания»[224]. «Таким образом, борьба камчадалов против крещения была по существу борьбой за сохранение своей личной свободы. Несмотря на льготы, дававшие крещеным, массовое крещение туземцев имело место лишь тогда, когда сопротивление становилось уже совершенно невозможным. Таким образом, насаждение христианства на Камчатке закрепляло результаты, достигнутые оружием»[225].
Современные исследователи сибирской истории подтверждают тот факт, что аборигенное население Сибири и иных имперских окраин вплоть до 1917 года подвергалось как «национальному гнету», так и «архаичной эксплуатации»[226] (и что «такая политика укрепляла экономический застой, ибо вместо развития производительных сил способствовала лишь полуфеодальной эксплуатации “инородцевˮ»[227]). В начале XX в. одним из приоритетов имперской национальной политики стала «идея “слиянияˮ аборигенного населения Сибири с русским населением»[228]. В этот период власти Российской империи осознанно «проводили ассимиляторскую политику», политику «обрусения народов» (необходимым элементом которой было принятие аборигенами православия), стремились научить сибирского «инородца» «молиться, говорить и думать по-русски»[229]. Как писал в вышедшей в 1914 г. книге «Воспоминания администратора. Опыт исследования принципов управления инородцев» А. И. Термен, полицейский чиновник, член Императорского Русского географического общества, много проработавший на различных имперских окраинах, в том числе в Сибири, задача царского правительства состояла в том, чтобы «выработать из вверенного ему материала надежно слитую с коренным элементом империи культурную единицу»[230]. «В пореформенный период русская православная церковь выступила как крупнейшая консервативная сила. Союз церкви и самодержавия носил политический характер. Этим определялась и политика имперского государства по отношению к православной церкви, которая проводила наступательный, а подчас и агрессивный курс в отношении нерусских народов»[231]. «В XIX в., как и в XVIII столетии, были нередки случаи насильственного крещения. Это приводило к тому, что большая часть крещеных аборигенов Сибири формально относилась к православию, сохранялось двоеверие. Неприятие народами Сибири догматов православия ярко проявилось в массовом отходе от новой религии в годы Первой русской революции, что объективно являлось выражением социального протеста нерусских народностей против имперской политики, стремлением сохранить традиционные религиозные верования. Тем не менее политика христианизации местных народов как важнейшее средство их обрусения по-прежнему оставалась в центре внимания государства. В результате к началу XX в. большинство коренного населения губерний Тобольской, Томской, Енисейской, Якутской областей было “просвещено святым крещениемˮ, в Иркутской губернии насчитывалось 60 тыс. бурят-христиан, примерно 30 тыс. бурят исповедовали шаманизм и столько же буддизм [к нему, кстати, православные иерархи были особенно агрессивны. — М. М.]»[232]. В 1832 г. для побуждения «инородцев» к принятию православия вышло «предписание Сибирского комитета “О сложении ясака на три года с инородцев, вступающих в христианскую веруˮ»[233]. Проводниками русификаторской политики в начале XX в. стали крестьянские и «инородческие» начальники (должность, введенная законом 1898 г.), которых правительство стремилось назначать исключительно из числа дворян (что, правда, на практике не удалось, в виду нехватки кадров) и которые фактически становились «полными, а зачастую бесконтрольными хозяевами в сельских обществах и волостях»[234]. «Тяжелой повинностью для сельского коренного населения явилось содержание нового аппарата управления. Жалованье одного чиновника без учета канцелярских, квартирных, прогонных и прочих сумм составляло 1700 руб. в год. Но настоящим бичом для сельского населения стали многочисленные злоупотребления властью и хищения крестьянских начальников, которые по этим “показателямˮ далеко превзошли своих предшественников. Крестьянские начальники активно влияли на ход землеустройства аборигенов. Анализ позиций этих чиновников в ходе рассмотрения конфликтных ситуаций при землеустройстве позволяет заключить, что крестьянские начальники руководствовались не интересами аборигенов, а интересами переселенческой политики империи, отстаивали в большинстве случаев требования продолжения землеустройства и земельных отрезков у “инородцевˮ. Многие крестьянские начальники являлись ярыми ревнителями православия. Не только на словах, но и на деле они активно способствовали насаждению среди аборигенов христианства, не гнушаясь при этом никакими методами — от посулов и угроз до прямого администрирования и насилия. <…> …административные преобразования были направлены на усиление имперской полицейской опеки над аборигенами, на их скорейшее “слияниеˮ с русским населением. Тенденция к усилению полицейской опеки над органами управления аборигенов укрепляется по мере роста общественноrо движения в стране и в Сибири. <…> Обеспокоенное активным участием народов Сибири в революционных событиях 1905–1907 гг., правительство стремилось усилить бюрократический аппарат управления аборигенами, не допустить революционноrо рецидива в “инородческой средеˮ»[235]. Проводилась дискриминационная политика в отношении коренных жителей и с точки зрения их участия в экономической жизни империи. Например, «принятый в 1901 г. закон об отводе частным лицам казенных земель Сибири разрешал приобретение земельных участков лицам всех сословий, за исключением “инородцевˮ и евреев»[236]. Вообще, «компаративный анализ аграрной политики империи в отношении народов Сибири, сравнение ее с аналогичными мероприятиями правительства в других колонизуемых районах страны — Башкирии, Степном крае, Туркестане и др. — позволяют сделать вывод о том, что для всех этих окраинных территорий характерна сословная неполноправность “инородцевˮ в отношении прав землепользования», «в начале ХХ в. империя отказалась от провозглашённого еще в XVII в. курса на признание незыблемости прав сибирских народов на занимаемые ими земли»[237]. В конечном счете, имперскую политику по отношению к нерусскому населению окраин при наличии ряда местных особенностей пронизывали «единые для центра и периферии интересы дворянско-крепостнического лагеря и связанных с ним общественных институтов»[238].
Признается современными историками и то, что «школа, полностью подконтрольная государству, рассматривалась как важный составной элемент политики русификации»[239]. Признаются ими и противоречия между государственным и частным началами колонизационного процесса, при том, что в принципе они действовали сообща. «На этом этапе [на самом раннем этапе колонизации. — М. М.] высока степень частной инициативы, которая, однако, неизменно координируется и направляется государством, характерен симбиоз военно-хозяйственных функций и создание частных компаний, экспедиций, наделенных управленческими функциями»[240]. Изменения политики царского правительства в отношении «инородцев» в различные исторические периоды так же, как и ранее, объясняются изменениями фискальных интересов. «Именно финансовые соображения предопределили позиции центральной власти в вопросах землепользования аборигенов. Уже первые правительственные указы требовали не допускать столкновения колонистов и “иноверцевˮ из-за земли»[241]. Однако уже в начале XVIII в. соболь — источник наиболее ценных мехов — был повсеместно выбит (по крайне мере, в Сибири), и охота у многих туземцев стала превращаться в подсобное занятие; «тем не менее, на протяжении XVIII и почти всего XIX в. ясак продолжал оставаться наиболее характерной формой податной зависимости сибирских аборигенов от собственника земли [т.е. от правительства. — М. М.], а проживание их на исконных землях рассматривалось властями как важнейшее условие уплаты ясака», «правительственные указы жестко требовали не допускать столкновения колонистов и аборигенов из-за земли, не нарушать традиционных форм землепользования коренных народов»[242]. Однако одновременно «интенсивный приток русского населения, потребности в развитии надежной продовольственной базы на востоке заставили правительство взглянуть на народы Сибири не только как на плательщиков ясака, но и как на потенциальных хлебопашцев»[243]. До конца XVIII в. процесс вовлечения коренного населения в занятие земледелием был весьма противоречив: «Поощрительные меры к занятию земледелием чередовались с попытками побудить аборигенов к занятию исключительно пушным промыслом»[244]. Более или менее серьезно подход правительства к управлению «инородцами» меняется в XIX в. и особенно — с начала XX в. «В XIX в. попытки обеспечить приоритет звероловства над хлебопашеством были уже нежизненными, тем более что развитие в Сибири горной промышленности, начало массовой золотодобычи, рост численности городов и русского населения в целом порождали все возрастающий спрос на продукты земледелия»[245]. Аграрное законодательство конца XIX — начала ХХ в. провозгласило «единые принципы землеустройства русского и аборигенного крестьянства»[246]. «В ходе реализации законодательства, особенно в период столыпинского аграрного бонапартизма, отчетливо проявилась связь между землеустройством аборигенов и интересами переселенческой политики царизма. Дворянско-буржуазный характер землеустройства применительно к народам Сибири проявился в отказе от политики невмешательства в традиционные формы землепользования аборигенов, от признания их сословных прав на “первоначальноˮ занятые земли. Своим практическим результатом этот поворот в правительственной политике имел сокращение на 30 % размеров землепользования коренного населения, подрыв хозяйства, особенно бедняцко-середняцких слоев. Тем самым углублялось имущественное и социальное неравенство, подрывались основы феодально-родового строя. Эти обстоятельства намного усиливали остроту аграрного вопроса и социальных противоречии среди коренного населения»[247]. Ключевые вехи изменения политики царизма в отношении коренного населения Зауралья: 1822 год — «Устав об управлении инородцев», введение поразрядной системы, целью которой был «переход “бродячих и кочевых жителейˮ в категорию оседлых», что «отражало финансовые интересы империи, так как подобный перевод сопровождался возведением аборигенов в более высокий податной оклад государственных крестьян» и что также «преследовало и русификаторские цели»; 1898 г. — «Временное положение о крестьянских начальниках», полное подчинение аборигенов имперскому законодательству; 1908–1914 гг. — форсирование перевода «инородцев» в категорию оседлых с одновременной волостной реформой (замена административного деления, основанного на родовых принципах, новым, основанным на территориальном принципе)[248].
Характеризуя податную политику царизма, современные сибиреведы подчеркивают, что недопустимо смягчать наши представления о ней, так как это противоречит известным фактам: ясачный оклад не соответствовал «действительной платежеспособности инородцев», способы сбора ясачной подати были обременительными для коренных жителей[249], более того, такие ученые, как Л. М. и И. Л. Дамешеки в какой-то мере солидаризуются с мнением советского ученого В. В. Покшишевского, охарактеризовавшего «податную политику самодержавия как грабительскую»[250] (и вообще указывавшего, что «формы освоения пушных богатств Сибири, грабеж и объясачивание коренного населения как нельзя более характерны для эпохи первоначального накопления»). «Ясак требовал значительного напряжения примитивного хозяйства объясаченного населения»[251]. Несоответствие ясачных окладов уровню платежеспособности аборигенов неизбежно вело к накоплению ясачных недоимок; такая проблема наметилась уже в конце XVII в.[252] Также Дамешеки отмечают следующие интересные моменты: «Своей фискальной политикой царизм стремился переложить расходы по колонизации и освоению сибирских окраин на плечи трудового населения»[253]; злоупотребления русской администрации (представителей которой Дамешеки именуют не иначе как «царскими сатрапами») заставили в 1834 г. сам Кабинет «обратить внимание генерал-губернатора западной Сибири Н. С. Сулимы на то, что “земские чиновники большею частию являются к инородцам не защитниками, а утеснителямиˮ»[254]; «многочисленные циркуляры губернской администрации по борьбе с этим злом [с поборами администрации. — М. М.] на практике оставались “мертвой буквой”»[255]; «раскладка податей отличалась крайней неравномерностью», «податная система всей тяжестью ложилась на плечи бедняков и середняков, размеры податей не соответствовали доходности этих хозяйств, которые в виде налогов отдавали не только прибавочный, но и часть необходимого продукта», «“инородцыˮ-кулаки получали гораздо больший доход, налоги отнимали у них лишь часть прибавочного продукта, поэтому остальная часть прибавочной стоимости оставалась в хозяйстве в виде прибылей и шла на расширение производства», в итоге, «в конце XIX — начале ХХ в. среди нерусских народностей появилась национальная прослойка предпринимателей, ведущая свое хозяйство капиталистическими методами», и одновременно «податная политика, направленная на защиту зажиточных слоев деревни, своим важнейшим социальным последствием имела рост классового антагонизма среди сельского населения всех национальностей Сибири, вторую социальную войну, которая особенно обострилась в начале ХХ в.», что создавало «объективные предпосылки для совместной борьбы трудящегося крестьянства всех национальностей с царизмом и буржуазией»[256].
Таким образом, в целом современные специалисты по истории Сибири (по крайней мере, некоторая их часть) указывают на верность основных положений (касательно политики царизма в отношении инородцев) таких видных советских сибиреведов и исследователей истории российского Дальнего Востока как В. И. Огородников, С. В. Бахрушин («Ясак в Сибири в XVII в.») и С. Б. Окунь («Очерки по истории колониальной политики царизма в Камчатском крае»)[257]. Краткий историографический очерк по вопросу ясачной политики можно найти у Л. М. Дамешека[258]. Хотелось бы, вместе с тем, сделать отступление, разобрав некоторые слабые места современного сибиреведения и вообще современных исследований имперской экспансии. Сделаем мы это на примере работы «Ясак в Сибири в XVIII — начале ХХ века», которая является, видимо, одной из примечательнейших в современном сибиреведении и материалы которой активно использовались при написании нашего обзора.
Л. М. Дамешек (1948 г. р.) — доктор исторических наук, завкафедрой истории России Иркутского государственного университета, главный редактор серийного издания «Азиатская Россия»[259]. Свои первые работы, посвященные политике самодержавия в отношении сибирских туземцев, Дамешек опубликовал в конце 70-х гг. прошлого века. Дочь Дамешека — И. Л. Дамешек — пошла по стопам отца, выучилась на историка, начала преподавать в иркутских вузах, защитила сначала кандидатскую, а затем докторскую диссертацию (выбрав в качестве специализации такие темы, как имперский период истории России, окраинная политика империи)[260].
С дочерью Л. М. Дамешеку очень не повезло. Результаты научного творчества отца и дочери, — этаких доктора Джекила и мистера Хайда от истории, — соединенные вместе (в работе «Ясак в Сибири в XVIII…»), дают нам наглядную картину противоречий советской и деградации постсоветской исторической мысли. По всей книге мы находим экивоки в сторону имперско-националистического взгляда на российскую историю, но в наиболее ярком и внятном виде, уже без всяких экивоков, этот взгляд выражен именно в разделах, написанных лично И. Л. Дамешек (1.1, 1.2). Тут мы можем сполна насытиться евразийскими бреднями, насладиться настоящей осанной империи — «союзу этносов, огромной естественно сложившейся общности людей, в которой различные народы и культуры научились жить вместе», которая «в течение длительного времени сумела обеспечить свою стабильность и развитие, равно как и безопасность населения», что «стало возможным благодаря экономическому и военному потенциалам, которыми обладала Россия»[261]. Ссылаясь на другого бредящего наяву апологета европейского империализма (начиная с Александра Македонского и Рима), у которого империей является и хрущевский СССР, и нынешний Европейский союз[262], — на Владимира Кантора, доктора философских наук, профессора философского факультета ВШЭ, — И. Л. Дамешек воспевает империю как «борьбу цивилизации с варварскими смыслами внутри своей культуры и с варварскими окраинами», с помощью пустого словоблудия И. Л. Дамешек тщиться доказать, будто «дефиниция “империяˮ… не несет в себе никакого отрицательного смысла»[263]. Пытаясь перечислить признаки империи («высокая концентрация власти; распространение ее на обширную территорию; значительный этнический и культурно разнородный состав населения; мощный бюрократический аппарат»[264]), она совсем не упоминает о характере экономических отношений между составными частями империи, о характере включения этих частей в состав империи, о степени равноправия по национально-конфессиональному признаку. В то же время, на протяжении следующих двух страниц, посвященных истории формирования Российской империи, Дамешек этот процесс связывает в первую очередь не с чем иным как с завоеванием, с подчинением одних народов другим. «С Казанским ханством Московское государство впервые включило в свой состав вполне суверенное государство с неславянским и нехристианским населением. Именно опыт завоевания и включения Казанского ханства в Россию имел ключевое значение для имперской политики после 1552 г. Неслучайно, таким образом, взятие Казани некоторые исследователи считают отправной точкой расширения границ России. Однако определяющим, в терминологическом смысле, этапом возникновения Российской империи явилось правление Петра Великого. Именно Петр построил империю. Для Петра, который в 1721 г. принял титул императора, завоевание новых земель представлялось естественной обязанностью монарха, не нуждающейся, таким образом, в каких-либо оправданиях. <…> В результате активной внешней политики к началу XIX в. Российская империя заняла одну шестую часть суши и подчинила себе целый ряд территорий и народов, стоявших значительно выше ее по уровню экономического и политического развития»[265]. Правда, чуть ниже Дамешек делает оговорку насчет того, что новые регионы в состав империи включались и посредством военной силы, и путем добровольного вхождения в состав империи, но не уточняет, как на практике соотносились эти два пути, а пример второго пути приводит очень слабый и смешной: вхождение в состав Российской империи Грузии — тогда как на самом деле доктору исторических наук, пишущему на тему имперской истории, следовало бы, наверное, знать, что включение Грузии в состав империи было далеко не безоблачным и не совсем добровольным (отстранение от власти царя Давида XII, арест и высылка членов царской фамилии, насильственное присоединение Имеретинского царства, выступления в Кахети в 1802 г., восстание в горных районах Картли в 1804 г., восстание 1810 г. в Осетии, Кахетинское восстание 1812 г., Имеретинское восстание 1819 г., заговор 1832 г.).
Еще больше опасений за компетентность доктора наук вызывают вот такие образчики самого что ни на есть феерического бреда: «…одной из отличительных черт российской колонизационной политики была ее нестяжательность — Россия вкладывала в развитие окраин больше средств, чем получала»[266]. Особый акцент в этом отношении делается на Финляндию и Польшу. Вот так-то! Последнее слово сегодняшней науки — калька с черносотенных побасенок вековой давности. Побасенок, лживость которых была доказана ещё во время их появления. Согласно данным украинского экономиста Н. П. Яснопольского, опубликовавшего в начале 1890-х гг. работу «О географическом распределении государственных доходов и расходов в России», «польские губернии занимали третье место по доходности в империи, принося в 1868–1871 годах 8,24 % и в 1879–1881 годах — 7,88 % бюджетных доходов» (при этом «на их долю приходилось в эти годы соответственно 8,07 и 6,65 % расходов», «в среднем за 1868–1890 годы ежегодно доходы превышали расходы на 6 млн руб.»)[267]. Таким образом, «польские губернии представляли очень большое значение для имперского бюджета», «по сравнению с другими окраинами — Сибирью, Закавказьем и Туркестаном, составлявшими в совокупности только одну двадцатую часть доходов, Польша выглядела весьма “выгоднойˮ с экономической точки зрения периферией»[268]. Согласно статистическим материалам, собранным в 1899–1901 годах Особым совещанием для исследования экономического положения центрально-черноземных губерний, «Привислянский край [т.е. Царство Польское. — М. М.], принося 112,6 млн руб. дохода, потреблял в среднем за 1894–1898 годы 75 млн руб., и чистая “прибыльˮ, полученная Государственным казначейством с польских губерний, составляла 37,6 млн руб. в год»[269]. При этом «население польских губерний страдало от весьма тяжелого налогового гнета: по сравнению с центральными губерниями, где на одного жителя приходилось 6 руб. 32 коп. сборов, жители польских областей уплачивали 14 руб. 26 коп.»[270]. Что касается Финляндия, то и здесь все не так однозначно, как этого хотелось бы современным черносотенцам. Необоснованность обвинений в том, что Финляндия «живет за счет России», доказывал, например, министр финансов Российской империи С. Ю. Витте. В январе 1901 г. он писал: «Обделенный природой и разоренный войнами край сам развил свое и духовное, и материальное благосостояние. Без субсидий и гарантий со стороны русского Государственного казначейства страна покрылась сетью грунтовых и железных дорог, развила промышленность и торговый флот, поставила народное образование так высоко, что на всем пространстве княжества нет почти безграмотных»[271]. «Финляндия не обременяет российский бюджет, так как в случае нехватки финансовых средств, например вследствие неурожаев, она сама “изыскивает средства помощиˮ, заключает займы на основании тщательно и успешно поддерживаемого ею за границей кредита, производя финансовые соображения и денежные обороты, как говорится, на свой страх, сама уплачивает проценты и погашает свои обязательства ограниченными способами края, не отягощая государственной казны так, как естественно тяготит на способах империи всякий неурожай, в российских губерниях происходящий»[272]. «…Финляндия полностью оплачивала все расходы на управление, суд и прочие нужды, не получая ничего из имперского бюджета»[273]. В конечном счете, «Финляндия не приносила прямого убытка казне, хотя и не принимала прямого участия в расходах», «по сравнению с другими окраинами, например, Закавказьем и Туркестаном, она, несомненно, являлась “рентабельнойˮ окраиной»[274].
Кроме того, не следует забывать, что имперская экспансия определяется сочетанием военно-стратегических и чисто экономических мотивов, хотя это деление до некоторой степени условно: какова цена могуществу и богатству, когда нет возможности защитить их и создать условия для их увеличения? Что такое как внешняя, так и внутренняя политика, как не «концентрированная экономика»? К сказанному можно добавить, что стремление получить значительную экономическую выгоду в будущем может потребовать поступиться выгодой сиюминутной. Собственно, это типичное поведение экономических агентов и в рамках рыночной экономики, и в рамках нерыночной. Изучая историю отношений колоний и метрополии, надо понимать, что хозяин свинофермы откармливает своих свиней отнюдь не из-за добрых к ним чувств… История Российской империи дает нам подобные примеры: «Вероятно, в первые годы после присоединения новых территорий российское правительство не рассчитывало, что Грузия и Закавказье смогут сразу же приносить доход в имперскую казну: в экономическом и технологическом развитии край существенно отставал от внутренних губерний России»[275].
Вот другое откровение Дамешек: «Равно как и финская окраина, Польша никогда не являлась колонией Российской империи»[276]. Ну да. И Польша, и Финляндия были так себе — всего лишь «автономии», включенные в состав империи очень «автономным» насильственным путем и удерживаемые в её составе таким же «автономным» путем. Никаких национальных противоречий там, несомненно, не было. Никаких попыток русификации там, несомненно, не было. Абсурд, не так ли? Может, все-таки лучше не заниматься терминологическими фокусами, стремясь реабилитировать царский империализм, а признать, что колониальное господство может принимать разные формы? Что колонии бывают разных типов? Чуть ли не как поразительное открытие нам подают то, что в рамках Российской империи существовали такие формы организации управления периферийными территориями, как автономия и протекторат[277]… Но постойте-ка!.. А какие примеры в этом отношении нам дает наиболее могучая империя Нового времени, Британская? Да приблизительно — в общем виде — тот же самый набор типов колоний, что и Российская[278]. То же самое мы зачастую видим и на примере других колониальных империй[279]. Кстати говоря, когда в Государственной думе III созыва проходила дискуссия по вопросу налоговых реформ в Польше, один из депутатов-черносотенцев, секретарь бюро фракции правых, член регионального руководства «Союза русского народа» и кандидат богословия П. В. Березовский без обиняков заявил, что «Привислянский край, равно как Туркестан, Сибирь, Кавказ, есть не что иное, как колония России», и в качестве колоний окраины должны давать метрополии «возможность… богатеть, развиваться и вообще развивать свое благосостояние»[280].
О героической борьбе поляков за независимость Дамешек пишет с плохо скрываемым презрением. А как же! Преступление — не завоевывать чужие народы, нет, преступление — ставить палки в колеса «строителям великой евразийской цивилизации», которая должна обеспечить безопасность и процветание жителей двух континентов… Оказывается, борьба против русского ига «только усугубила положение поляков, став причиной повсеместного уничтожения национальных административных учреждений» и «тотальной русификации»[281]. Как ловко расставлены акценты! В русификации, в усилении национального гнета виноват не угнетатель, нет, виноваты те, кто посмел оказать сопротивление угнетателю!..
По другим страницам книги также рассыпаны причудливые перлы. Так, авторы признают, что в ходе русского движения «встречь солнцу» сочетались «методы колонизации как освоения пустопорожних земель и прямой экспансии» («захвата чужой территории»)[282]. В другом же месте авторы характеризуют формирование Российской империи, в том числе «продвижение русских в Сибирь», как многовековой процесс «собирания земель» и «закономерного укрепления границ национального государства»[283]… Необходимо, понимаете ли, отказаться от «идеологизированных определений “завоеваниеˮ, “покорениеˮ, “вхождениеˮ, “присоединениеˮ»[284]… Включение какого-либо народа в состав государства путем применения военной силы или угрозы её применения — это не завоевание, не покорение, нет, это всего лишь «собирание земель»!.. Особенно смешно смотрится ссылка на «идеологизированность» — ведь и дураку понятно, что продвижение расплывчатого и пустого понятия «собирание земель», выдвинутого царской историографией понятно в каких целях, — продвижение такого понятия вместо иных, имеющих точное определение и подтвержденных обширной фактологией, — это и есть искажение знания в угоду идеологии… В конце концов, с помощью апелляции к тому, что «стремление России к расширению своих границ не было каким-то исключительным явлением», а было характерно для иных государств Европы и для США, а также с помощью пустой словесной эквилибристики на счет того, как все же трудно отделить «насильственное присоединение» от «мирной колонизации», — с помощью этих ухищрений нас подводят к выводу, что российская колонизация в общем — это «хозяйственное и культурное освоение новых территорий, включение народов, там обитающих, в орбиту влияния европейской цивилизации»[285]. Очевидно, авторам невдомек, что ровно такими же фокусами занимались бы историки Третьего Рейха в случае успешного завоевания гитлеровцами СССР и начала мирного немецкого «земледельческого освоения, хозяйственного вовлечения в оборот новых территорий»…
Читателю, интересующемуся цельным изложение истории русского империализма с более или менее подробным изложением теоретических вопросов, следует обязательно ознакомиться с хорошей работой Елизаветы Яковлевны Драбкиной «Национальный и колониальный вопрос в царской России», впервые опубликованной в 1930 г. и снабженной богатой библиографией[286].
Что касается численности аборигенов, живших под властью русского царя, то она из поколения в поколение росла: так, С. Г. Скобелев приводит данные, согласно которым в начале XVII в. коренное население захватываемой русскими Северной Азии (Сибири, Дальнего Востока, Северо-Востока) составляло около 200 тыс. чел., в 50-ые гг. XVII в. — около 160 тыс. чел. (т.е. его численность сократилась примерно на 20 %; учитывая, что как раз к этому времени русские вышли на берега Тихого океана и завоевание в основном завершилось, можно предполагать, что одна пятая часть населения — это как раз та величина, в которую жителям Северной Азии обошлось русское вторжение; помимо непосредственных боевых потерь свою роль играли голод, «процессы ассимиляции, переселения из одних административных районов в другие, насильственные угоны населения иноземными захватчиками, эпидемии»); однако уже к концу XIX в. его численность увеличилась примерно в 4 раза (до 822 тыс. согласно переписи 1897 г.)[287]. Отметим, что она увеличивалась в целом; ситуация же с отдельными народностями была далека от равновесия: например, одну треть всего роста до конца XIX в. дали якуты — их численность к этому времени выросла с 40 тыс. до 244,9 тыс. чел.; были и отдельные народности, которые, напротив, вымирали, что признал тот же С. Г. Скобелев, хоть и являющийся сторонником концепции «мирного присоединения» Сибири, — по его мнению, наибольшие потери (сравнимые в какой-то степени с тем, что выпало на горькую долю американских индейцев) понесли туземцы Приамурья, Камчатки, Курильских и Алеутских островов[288]. Поражает та дикая циничность, с которой Скобелев же заявляет о «незначительности» потерь, понесенных аборигенами Сибири в ходе вооруженных столкновений с русскими. По его расчетам общие боевые потери сибирских аборигенов (мужчин) составили около 7,5 % от численности их мужского населения[289]. Как он заключает, «подсчитывая в целом по Сибири цифры потерь коренного населения в результате боевых действий против русских людей, следует отметить, что они были ощутимы, но для подавляющего большинства народов не имели серьезных последствий», «потери были разнесены во времени, а к концу XVII в. совокупная численность коренного населения выросла»[290]. После таких рассуждений очень хочется поинтересоваться: а относительно потерь СССР в Великой Отечественной войне С. Г. Скобелев придерживается схожих позиций? Ведь потери мужского населения (считая военнослужащих) составили тогда, по разным оценкам, около 9–16 %[291]. Разница не такая уж и принципиальная с потерями сибирских туземцев. Но как отнесется наше общество к человеку, который публично заявит, что потери, понесенные советским народом в войне с гитлеровцами, — не более чем ощутимые, но в целом незначительные, «не имевшие серьезных последствий», тем более, что через 13 лет после завершения войны СССР наверстал предвоенную численность населения… А 9 % — так, ерунда! Это же не 90 %!..
Ситуация с демографическим и социально-экономическим положением аборигенов оказалась под пристальным вниманием представителей российской интеллигенции начала XX в. «Вытеснение аборигенов с мест традиционного хозяйствования, не всегда удачные промыслы, неоплатные долги скупщикам, а также отсутствие медицинской помощи, антисанитарные бытовые условия привели в начале XX в. к эпидемиям и голоду среди коренного населения [Дальнего Востока. — М. М.]. Сообщения о голоде приходили с Чукотки в 1886, 1890, 1910 гг. Сильный голод имел место у верхнеколымских юкагиров в 1903–1904 гг. В это время многие представители русской интеллигенции отмечали бедственное положение аборигенов. Так, Н. Новомбергский пишет о Сахалине: «Инородцы вымирают, рыболовные участки у них отняли, охоту на зверя подорвали переселенцы, при этом водка и эксплуатация на каждом шагу». Исследователь гольдов (нанайцев) этнограф И. А. Лопатин писал: «Гольды быстрыми шагами идут к вымиранию. Если обстоятельства не изменятся, то через несколько десятков лет гольдов совсем не останется». Глубинную причину вымирания инородцев Амурского края назвал В. К. Арсеньев [выдающийся дальневосточный путешественник, географ, этнограф, писатель. — М. М.]. Пораженный постоянным высоким уровнем смертности среди орочей Императорской Гавани, он писал: «Сказать, что амурские инородцы не способны к развитию, — было бы большой неправдой. Они потому только и не развиты, что заброшены, забыты, скажу более — они экономически порабощены! А известно, что всякий духовно или экономически порабощенный народ не только не может прогрессировать, но, наоборот, в нем наблюдается регресс, который быстро заканчивается вымиранием»[292]. Арсеньев написал целый специальный доклад, посвященный этому вопросу; приведем ещё несколько отрывков из него, говорящих сами за себя:
«В литературе уже много говорилось об эксплуатации инородцев китайцами, — я сделаю маленькую поправку: не эксплуатация, а — порабощение. Русские и американцы спаивают инородцев водкой, китайцы приучают их курить опий. Во всем Южно-Уссурийском крае на побережье моря почти все орочи и почти все гольды по Уссури заражены этой пагубной страстью.
Другими причинами вымирания инородцев будут болезни, которые занесли к ним русские и китайцы и которым они чрезвычайно подвержены. Особенно сильно свирепствует среди них оспа. От оспы они вымирают страшно быстро. В течении нескольких суток от целого стойбища не остается ни одного человека…
<…>
Если мы обратимся к истории всех завоеваний, то всюду увидим грустную картину бедствий, терпимых туземцами от пришельцев. В таком же положении очутились и наши инородцы. Теснимые переселенцами, они бросают веками насиженные места и все дальше и дальше уходят в горы. Так, напр., в 1907 г. в Императорской Гавани рабочие лесной концессии разграбили орочские балаганы и унесли всю муку, которая была отпущена на случай голодовки. Поставленные в затруднение безрыбицей орочи очутились в безвыходном положении. Зимой у них был ужасный голод. Они ели собак и рыбью кожу, они разбрелись по тайге и ели все, что попадалось им под руку, другие ушли к морю и ели остатки тука [удобрение для полей, которое варится из рыбы. — М. М.] около японских рыбалок. В особенно тяжелом положении очутились южно-уссурийские тазы, которые на несчастье свое стали оседлыми и потому без клочка земли, годной к земледелию, они существовать более не могут. Ни русские переселенцы, ни инородцы совершенно не были подготовлены к встрече между собою и встреча эта была потому не дружественна, а враждебна. Я знаю случаи, когда инородцы были разоряемы по семи раз. Семь раз они переменяли место, и семь раз их разоряли переселенцы; наконец, они обнищали и буквально жили подаяниями. Я знаю две семьи, которые завели у себя быков и занялись было огородничеством. Их дважды разорили крестьяне, а быков убили. Тогда дикари решили, что бог наказал их за то, что они оставили жизнь отцов и дедов и сели на землю. Они бросили свои фанзы и ушли в горы и опять занялись охотою и рыболовством….
<…>
Для меня понятно, когда крестьяне жмут и разоряют инородцев, для меня понятно, когда переселенец говорит: пусть вымирают и, чем скорее, тем лучше! Но я никак не могу понять, как такую фразу может говорить человек интеллигентный и образованный!? А такие фразы я слышу довольно часто. На это возразить можно было бы ещё очень многое.
Как же практически помочь инородцам?
Прежде всего оградить их от пьянства, во-вторых организовать медицинскую помощь. Организовать не так, как это было раньше. В самом деле!? Что может сделать один врач на всю Камчатку, Анадырь и Чукотский полуостров!?»[293]
В заключение ещё раз отметим, что современные исследователи на проблему вымирания дальневосточных инородцев смотрят иначе, чем очевидцы событий того далекого времени. «К концу 60-х гг. XIX в. численность аборигенов на юге Дальнего Востока в силу активной русской колонизации края, наплыва корейско-китайского населения, распространившихся эпидемий оспы и холеры снизилась (по отношению к постоянному и оседлому населению) с 75 до 15,2 %. Однако резкое сокращение численности коренного населения, имевшее место вскоре после включения края в состав России, прекратилось к концу XIX в., хотя нельзя утверждать, что русские власти много делали для улучшения положения местного населения. К началу XX в., по мнению современных исследователей, в России не было вымирания инородцев. Крупные народы по численности — якуты, буряты и некоторые другие — дали незначительный прирост, и только в замкнутых районах Камчатки, Северо-Востока наблюдалось уменьшение числа камчадалов, юкагиров, оседлых чукчей, гиляков»[294].
(все фотографии кликабельны) Первые две фотографии показывают сплав переселенцев по Амуру[295]. Следующие две сделаны в период строительства (или подготовки к строительству) одного из восточных участков Транссиба в 1888–1889 гг.[296] и дают примерное представление о том, что из себя должны были представлять сплавы на плотах. Именно таким образом на первых порах переселялась в Приамурье значительная часть новых жителей, несмотря на то, что имелись и пароходы (и число их росло): в виду особенностей транспортной инфраструктуры на плотах выходило быстрее (20-25 дней вместо 2-3 месяцев), кроме того плоты выдавались бесплатно при условии возврата их по прибытии. Оборотной стороной медали было множество случаев, когда плоты разбивались, а все пассажиры тонули[297]. |
Как же обстояло дело с хозяйственным освоением далеких территорий, с их экономическим развитием, с переселенческой политикой?
Петр Столыпин в речи, произнесенной в Государственной думе 31 марта 1908 г., призвал русский народ выплатить своей родине «контрибуцию» в виде строительства Амурской железной дороги (по аналогии с «патриотическим усилием, которое облегчило Франции выплатить [по итогам франко-прусской войны 1870–1871 гг. — М. М.] пятимиллиардную контрибуцию своей победительнице»)[298]. Звучало это все очень красиво, одно лишь любитель завязывать галстуки на шее того самого простого народа забыл тогда уточнить: какую долю в «контрибуцию» должны были внести столыпины и романовы, примерно 3 % верхушки общества (бюрократия, дворянство, духовенство, буржуазия)[299], а какую предстояло оплатить трудовым массам. Ведь пока столы в дворцах столыпиных и романовых ломились от яств, пока подушки в теплых и мягких постелях лопались от пуха, — в это время те, кому выпало счастье быть пионерами «русского мира» на приамурской терра инкогнита, устраивали свои пиршества: со жгущим рот хлебом цвета засохшей грязи, полученным из смеси муки, сорных трав и глины, с кирпичным чаем, завариваемым с солью, а то и с бурдуком вместо чая (т.е. со ржаной мукой, размешанной в теплой воде), а в отсутствии всего указанного — с шультой, чудесным напитком, приготавливаемым из высушенных гнилушек березы[300]. Кому — фазан, кому — гнилушки березовые. Кому — дорогущие вина, кому — вода с мукой. Здесь русский дух, здесь Русью пахнет… Контрибуция, понимаете ли!.. Только вот кто кого завоевал и покорил? Только вот кто кому платил эту самую контрибуцию?.. Родине ли?.. Или большинство — романовым и столыпиным, главным русским православным патриотам?..
Приведем ещё, для большей живописности, несколько ярких отрывков из впечатлений знаменитого русского путешественника, исследователя, географа Н. М. Пржевальского относительно быта первых приамурских переселенцев:
«Борьба с нуждой, голодом и различными невзгодами отражается не только на нравственной стороне, но даже и на самой физиономии уссурийских казаков. Бледный цвет лица, впалые щеки, выдавшиеся скулы, иногда вывороченные губы, по большей части невысокий рост и общий болезненный вид — вот характерные черты физиономии этих казаков»[301].
«Рыбную и мясную пищу зимой имеют весьма немногие, едва ли и двадцатая часть всего населения; остальные же довольствуются шультой и бурдуком, т. е. такими яствами, на которые нельзя без омерзения и взглянуть свежему человеку. Результатами такой ужасающей нищеты являются, с одной стороны, различные болезни, а с другой — крайняя деморализация населения, самый гнусный разврат и апатия ко всякому честному труду. Действительно, небывалому человеку трудно даже поверить, до какой степени доходит разврат среди уссурийского населения. Здесь везде мужья торгуют своими женами, матери дочерьми и делают это не задумываясь, часто публично, без всякого зазрения совести. В несколько минут обыкновенно слаживается дело, и невинная девушка, иногда едва достигшая пятнадцатилетнего возраста, продается своею же матерью много, много если за 25 рублей, а часто и того менее. Не только местные, но даже проезжие личности обыкновенно запасаются таким товаром, нисколько не думая о будущей судьбе невинной жертвы. Для последней исход в подобном случае всегда бывает один и тот же: наскучив через год или два своему первому владельцу, она идёт к другому, потом к третьему, четвёртому, наконец, пускается на все стороны и гибнет безвозвратно»[302].
И вот прошло полвека. И как же обстояло дело со «столыпинским» переселением?
«Царские переселенческие органы оказались не в состоянии более или менее сносно организовать переселенческое движение. Обслуживание переселенцев в пути проходило из рук вон плохо. Вагоны — теплушки, наскоро переделанные из товарных, — были весьма мало приспособлены для долгого в них пребывания: они не имели ни вентиляции, ни санитарных удобств, ни сносного отопления. Если к этому добавить, что никаких норм для размещения в этих вагонах не существовало и железнодорожное начальство старалось как можно больше вместить в них людей, то станут ясными условия передвижения переселенцев по железной дороге.
В. И. Ленин дал уничтожающую характеристику всей организации перевозки переселенцев по железной дороге и деятельности столыпинских чиновников в этой области. Он писал, что крестьянская беднота сплавляется “…в Сибирь в неприспособленных скотских вагонах, битком набитых стариками, детьми, беременными женщинами. В этих же скотских вагонах (с знаменитой надписью 40 человек, 8 лошадей) переселенцы готовят пищу, стирают белье, здесь же лежат часто заразные больные, которых переселенцы имеют обыкновение скрывать, из боязни, что их высадят и они отстанут, таким образом, от партии. На конечных пунктах и на станциях переселенцев высаживают, в лучшем случае, под специально устроенные палатки, в худшем случае, прямо под открытое небо, под солнце и дождьˮ.
Еще хуже были организованы перевозки по Амуру и его притокам. Изголодавшиеся, “прохарчившиесяˮ до копейки, часто совершенно больные, добирались переселенцы до места “водворенияˮ. Не лучше встречали крестьян переселенческие органы и на местах»[303].
Как тут не вспомнить выдающегося советского и российского историка, автора книги «Великорусский пахарь» Л. Милова, который, показав фактически, что в экстремальных (относительно) природных условиях Восточно-Европейской равнины социальный прогресс был возможен лишь при условии выработки особых социальных механизмов, компенсирующих влияние неблагоприятных условий (и основанных либо на коллективной солидарности, либо на её суррогате — государственном вмешательстве в общественную жизнь, в хозяйственное развитие), пошел ещё дальше, спутав форму с сутью и дойдя чуть ли не до оправдания самодержавия и крепостного права, до утверждения об их безальтернативности. Одного он лишь в своей теории не объяснил: как, например, 15 тысяч платьев Елизаветы I Петровны (эта любительница вырывать языки у непочтительных к её особе придворных дам[304] не одевала одного платья дважды: императрица все-таки![305]) помогали решению задачи обеспечения социально-экономического развития «общества, специфичность которого заключалась в “необычайно малом размере добываемого им совокупного прибавочного продукта”»?[306] Ведь, напротив, в условиях, когда на счету каждая кроха прибавочного продукта, его расточительство является особенно тяжким преступлением, а это значит, что социально-политическая система, существовавшая в то время в России, была особенно преступна, так же, как особенно преступен был правящий класс, так же, как особенно преступны были его государи. Естественно, все это касается и таких мерзавцев-империалистов, много сделавших для обеспечения интересов дворянства и торгового капитала (и которых так нахваливают некоторые современные идиоты-«коммунисты»), как Иван IV (ославленный в народном эпосе как «царь-собака»[307]) и якобы «положивший на алтарь Отечества всего себя, без малейшего остатка»[308] Петр I, патологический садист, обожавший участвовать в розыске, пытках и казнях[309], заливший кровью восставшие Астрахань (подавлением восстания руководил милый «птенец гнезда Петрова» Б. П. Шереметев; в ходе начавшегося после овладения Астраханью следствия царские власти проигнорировали все обнаружившиеся факты беззакония и произвола администрации, «следствие превратилось в зверскую расправу, затянувшуюся на два года и закончившуюся казнью всех подследственных»[310]), Дон (восстание Кондратия Булавина), Башкирию[311], окруживший себя первыми богачами страны (одним из богатейших людей России при Петре I стал его фаворит «Алексашка» Меньшиков, имущество которого составляло «90 тыс. душ крестьян и кроме того на 14 млн [тогдашних] рублей денег и драгоценностей»[312]; Строгановы при Петре I «имели 120 тыс. душ крепостных крестьян; так как считались только мужчины, то это означало четверть миллиона населения, вообще — целое государство»[313]), создавший крупную промышленность, которая очень быстро потерпела почти полный крах («основанные при Петре мануфактуры лопнули одна за другой, и едва десятая часть их довлачила свое существование до второй половины XVIII века» — в виду того, что развитию капитализма препятствовала «политическая оболочка дворянского государства»[314]), проводивший политику «резкого усиления крепостного гнета и произвола помещиков»[315], разоривший, в конце концов, страну, но так и не достигший цели возведения России «в ранг европейских держав»[316].
Позволим себе некоторое отступление от основной темы, поскольку колоритная фигура первого русского императора дает хороший пример для разбора некоторых общих вопросов. Поражает, конечно, безудержная наглость В. В. Мавродина, на которого давалась ссылка выше: проявляя себя в качестве заправской интеллектуальной проститутки, свою апологию Петра I (а по сути — скрытую и непоследовательную, поданную под «марксистско-ленинским» соусом апологию русского царизма) он пытается подкрепить не только отсылками к революционным демократам (в этих буржуазных революционерах, без сомнения, был силен дух великорусского национализма, тут спорить нечего), но и отсылками… к Энгельсу![317] Дескать, Энгельс назвал Петра I «действительно великим человеком». На самом деле тут Мавродин полностью вырвал цитату Энгельса из контекста, извратив её смысл. Цитата взята из статьи Энгельса «Внешняя политика русского царизма», и «действительно великим» Энгельс называет Петра I именно за его роль в истории внешней политики царизма, которая согласно этой статье носила завоевательный характер и цель которой Энгельс и Маркс, как ясно из этой и из других их статей, видели в покорении «московитским» царизмом всей Европы и в достижении мирового господства[318]. «Таково было положение дел в Германии ко времени Петра Великого. Этот действительно великий человек — не чета Фридриху “Великому”, покорному слуге преемницы Петра Екатерины II, — первый в полной мере оценил исключительно благоприятное для России положение в Европе. Он ясно — гораздо яснее, чем это было сделано в его так называемом завещании[319], составленном, по-видимому, каким-то эпигоном, — разглядел, наметил и начал осуществлять основные принципы русской политики как по отношению к Швеции, Турции, Персии, Польше, так и по отношению к Германии. Германия занимала Петра больше, чем любая другая страна, за исключением Швеции. Швецию он должен был разбить; Польшу он мог захватить, стоило ему только протянуть руку; до Турции было еще слишком далеко; но стать твердой ногой в Германии, занять там такое положение, которое так широко использовала Франция и использовать которое у Швеции не хватало сил, — это было для него главной задачей. Он делал все, чтобы путем приобретения какой-либо немецкой территории сделаться немецким имперским князем, но тщетно; ему удалось лишь ввести систему брачных союзов с членами немецких княжеских фамилий и использования в интересах дипломатии внутренних раздоров в Германии»[320]. Т.е. по Энгельсу Петр I велик как завоеватель, что не делает последнему никакой чести. В некоторых других работах Маркс и Энгельс дают свою оценку преобразованиям Петра I: Энгельс в декабре 1854 г. видит в них «тепличное развитие», «искусственно ускоренный рост и огромные усилия, которые делались, чтобы сохранить видимость блестящей цивилизации при полуварварском уровне страны», и которые должны были в XIX в. «истощить» страну и «заразить её своего рода чахоткой»[321]; Маркс в декабре 1858 г. пишет о том, что Петр I ввел в России «мнимую цивилизацию», а возможность прихода на смену ей «подлинной и всеобщей цивилизации» он связывает с крестьянским восстанием, сопровождающимся «русским 1793 годом», тотальным истреблением дворянства[322].
Мавродин, конечно, не был одинок тогда, не одинок он и сейчас. Некоторые из нынешних левых свою любовь к Петру I пытаются подкрепить отсылками… к Ленину![323] Дескать, Ленин как-то обронил фразу, что Петр I варварскими методами боролся с варварством. Однако, если ознакомиться с цитатой целиком, то станет видно, что здесь не все так однозначно: «Пока в Германии революция еще медлит “разродитьсяˮ, наша задача — учиться государственному капитализму немцев, всеми силами перенимать его, не жалеть диктаторских приемов для того, чтобы ускорить это перенимание еще больше, чем Петр ускорял перенимание западничества варварской Русью, не останавливаясь перед варварскими средствами борьбы против варварства. Если есть люди среди анархистов и левых эсеров (я нечаянно вспомнил речи Карелина и Ге в ЦИК), которые способны по-нарциссовски рассуждать, что-де не пристало нам, революционерам, “учитьсяˮ у немецкого империализма, то надо сказать одно: погибла бы безнадежно (и вполне заслуженно) революция, берущая всерьез таких людей»[324]. Как видно, Ленин не дает здесь никакой оценки фигуре Петра и итогам его «борьбы» (в другом же месте он также вскользь пишет, что европеизация России началась то ли с Петра I, то ли с Александра II[325]). Пытаться вывести из пары приведенных слов идею о «положительном отношении» Ленина к Петру I — значит делать очень большую натяжку. Напротив, смысл слов Ленина — в призыве к революционерам учиться у своих классовых врагов, то есть учиться у «немецкого империализма» «государственному капитализму» (такая учеба, естественно, не более, чем временное, необходимое зло), не стесняться применять там, где это нужно (в преодолении отсталости) «диктаторских методов» (которые нисколько не стеснялось применять в наихудших формах и там, где нужно, и там, где не нужно, самодержавие), и делать это все лучше и эффективнее своих врагов (современных и «старых»). Однако наши левые разницу между прогрессом по-эксплуататорски и прогрессом по-революционному, между модернизацией, проводимой революционной антибуржуазной диктатурой, отстаивающей интересы трудящихся, и попыткой модернизации, предпринятой реакционным царистским режимом, обслуживающим интересы дворянства и торгового капитала, видимо, понять не могут. А ведь Ленин всего лишь сказал, что революционная модернизация должна стремиться быть во сто крат эффективнее реакционной. Наши же левые в этом видят апологию последней… И, кстати говоря, в данном случае Ленин, возможно, процитировал Маркса[326], который писал в январе 1865 г.: «Что касается политических и философских сочинений Прудона, то во всех них обнаруживается тот же самый противоречивый, двойственный характер, что и в экономических работах. К тому же они имеют чисто местное значение — только для Франции. Однако его нападки на религию, церковь и т. д. были большой заслугой в условиях Франции в то время, когда французские социалисты считали уместным видеть в религиозности знак своего превосходства над буржуазным вольтерьянством XVIII века и немецким безбожием XIX века. Если Петр Великий варварством победил русское варварство, то Прудон сделал все от него зависящее, чтобы фразой победить французское фразерство»[327]. Тут Маркс, хотя и некритично употребляет в отношении Петра эпитет «великий» (видимо, отдавая дань устойчиво вошедшему в историческую литературу наименованию), все же упоминает о русском императоре вскользь, не давая каких-либо развернутых оценок его фигуре и итогам его деятельности. Между тем, за несколько месяцев до этого, в октябре 1864 г., он пишет о Российской Империи, как о ведущей захватническую политику «варварской державе»[328], и вообще, как говорилось выше, Маркс и Энгельс в своих произведениях упоминают Петра I в негативном ключе, пишут о нем, как об отце имперской, захватнической политики царизма, наметившем ориентиры таковой на очень долгое время, «указавшем своим преемникам все возможные направления для завоеваний»[329].
Что особенно поражает, так это то, что в своей апологии Петра I советские историки фактически доходили… до оправдания его завоевательной политики! Дескать, правильно Петр I развязал Северную войну — без выхода к Балтике, понимаете ли, житья бы русским не было, Россия не могла бы нормально развиваться, преодолевать отсталость и т.п.!.. «Целеустремленная борьба за выход к морю», понимаете ли, «являлась решающим условием для ликвидации технико-экономической отсталости России, её политической и экономической блокады, для развития промышленности и торговли и укрепления международного положения страны»!..[330] То есть в данном случае советские «марксистско-ленинские» историки прямо воспроизводили логику Гитлера, обосновывавшего необходимость завоевания «жизненного пространства на Востоке» (то есть России) заботой о судьбе немецкого народа, о его самосохранении! Не стоит забывать, конечно, и монголов — как же им иначе было развиваться, как не путем завоевания всех окружающих народов, да?.. Кроме этого, если подходить ко внешней политике царизма не с местечковыми мерками, пропитанными духом национального эгоизма, а с мерками всемирно-историческими, как это делали Маркс и Энгельс, то станет ясно, что усиление царистской России в результате Северной войны означало усиление оплота реакции, усиление возможности царизма вмешиваться в европейские дела, усиление возможности тормозить социально-экономический прогресс в Европе, короче, усиление царистской России представляло во всемирно-историческом масштабе угрозу для реализации перспектив буржуазных (в эпоху, когда прогрессивный потенциал капитализма ещё не был исчерпан, от чего капитализм, естественно, не переставал быть менее людоедским, преступным строем) и антибуржуазных революций.
В своем великодержавном (или пропитанном миазмами великодержавности) стремлении вылизать до блеска грязный, забрызганный кровью (естественно, до блеска вылизать не получалось, все равно оставались хорошо различимые кровавые пятна) сюртук тирана-помещика советские историки любили упоминать про «общенациональную» полезность и «прогрессивность» некоторых аспектов его деятельности. Но что же такое эти самые «общенациональная полезность» и «прогрессивность»? Представим себе рабовладельца, который десятилетие за десятилетием держит во тьме подвала скованную цепями жертву, днем выгоняя её работать на своем участке; изо дня в день садист всячески пытает, мучает своего раба, но при этом не дает ему умереть, дает ему раз в день черствый кусок хлеба и поит водой, при необходимости дает ему лекарство от заболевания, может быть, для забавы, — учит его, например, читать; если раба пытается отнять кто-то другой — естественно, встает на защиту своей собственности. И вот вся эта мерзость вскрывается, и, наконец, настает час суда. И что говорит адвокат на суде? А он говорит: мой подсудимый, этот благородный человек, человек решительный, человек неукротимой энергии, не дал ведь своему рабу умереть с голоду и защитил его от болезни (а ведь раб хотел жить, а хозяин не хотел лишиться раба — видите, их интересы частично совпадали!), повысил его культурный уровень! Да ведь он, как настоящий патриот, — говорит адвокат, — таким образом решал в то время и задачи общенационального характера, да ведь он защищал национальную независимость своего раба, да ведь его отношения со своим рабом в то время ещё не исчерпали своего потенциала для развития, как вы не понимаете?! Конечно, вряд ли какой-нибудь адвокат в здравом уме будет пользоваться такой аргументацией, и уж тем более никакие присяжные её не воспримут. Вроде бы, должно быть ясно и изучающим историю, что всегда в прошлом «прогресса» можно было достигать не в той людоедской форме, которую вырабатывал стихийный исторический процесс, а в более гуманной и справедливой. А значит, мерзавец, руками которого история делает хорошее, прогрессивное дело, от этого не перестает быть мерзавцем. Однако, аргументацию такого рода, как у нашего незадачливого адвоката, горячо полюбили многие советские и тем более современные российские историки, променявшие поиск истины на сытную похлебку, спутавшие объяснение и оправдание. Как будто тому же античному рабству не было никакой альтернативы (это опровергается одним лишь существованием в ту эпоху на Востоке этатизма-I[331], который, конечно, не был более справедливым строем, но при котором рабство не было господствующей формой эксплуатации), как будто на смену рабству не могло прийти ничего иного, кроме как крепостных отношений (что опять же опровергает этатизм-II на Востоке, с примерно теми же оговорками; тут же можно упомянуть феодализм западноевропейского типа в Центральной России и этатизм-II в Сибири)… Великое открытие Маркса — открытие материальных основ социальной жизни — это открытие говорит нам лишь о том, что для ускорения прогресса (именно ускорения; потому что прогресс имел место быть и в эпоху доклассовую, то есть на протяжении всей истории человека современного физического типа, на протяжении 45 тыс. лет как минимум и до 160–200 тыс. лет как максимум, если же говорить о более ранних видах рода Homo, то речь идет уже о примерно 2 млн лет[332]) — для ускорения прогресса необходим определенный уровень развития материального производства, делающий возможным освобождение от физического труда (и специализацию на других видах деятельности) определенной части общества, то есть эксплуатацию (даже если бы трудящиеся сами бы, добровольно, на началах самоуправления, отдавали часть создаваемого прибавочного продукта свободно избранным и отзываемым лицам, то в данном случае можно было бы говорить о том, что сами же трудящиеся как бы организовали эксплуатацию самих же себя). Это вещь абсолютно объективная, никак от нас не зависящая. А вот то, какие формы будет принимать эксплуатация, то, какими конкретно будут отношения между освобожденной от физического труда частью общества и частью, непосредственно занятой в производстве, то, как будут взаимодействовать (определяя общественное, историческое развитие) базис и надстройка, производственные отношения и производительные силы, — это все уже зависит от весьма большого числа факторов (иногда, быть может, не поддающихся точному учету: тогда можно говорить, что случайность определяет форму проявления объективной исторической закономерности), в том числе — и от воли людей. Именно поэтому в рамках каждого способа производства мы видим (на Западе и на Востоке) разные, парные друг другу варианты общественных строев. Именно поэтому привычная цепочка «рабовладельчество-феодализм-капитализм» в том виде, в котором она исторически была реализована на Западе, — это не единственный возможный вариант развития, а лишь один из возможных. Естественно, все сказанное не отрицает некоторых ограничений: так, очевидно, в развитии общества не может быть мгновенного скачка от низших форм экономической, социальной, культурной жизни к высшим.
Подведем итог: слова «прогресс», «прогрессивность» не должны быть волшебными заклинаниями, отключающими наш разум, сражающими его наповал. Возможно, определенная доля вины за такое положение дел лежит на классической марксистской традиции, представители которой, употребляя эти понятия, не делали достаточно часто и явно оговорки насчет того, что «прогрессивность» ничего не оправдывает, что прогресс всегда мог быть достигнут иными путями.
Говоря об экономическом развитии захваченных царизмом территорий, следует отметить, что «дальневосточный правительственный курс был непоследовательным, противоречивым и носил импульсивный характер (пики интенсивности — периоды спада[333]), находился в зависимости от необходимости сохранения территории в составе империи (и периодически возникающих опасений возможной утраты) и задачи увеличить свое влияние на внешнеполитической арене — в Азиатско-Тихоокеанском регионе»[334]. Если в феодальную эпоху одним из основных факторов, тормозивших полноценное развитие Сибири, Дальнего Востока, Русской Америки было господство в центральных районах крепостного права, порождавшее нехватку рабочих рук для колонизации огромного новоприобретенного на Востоке земельного фонда, то в капиталистическую эпоху свою роль сыграли уже особенности капитализма как такового, помноженные на ту специфику, которую создавала особая ситуация опять же в центральных районах России, где сильны ещё были остатки крепостничества.
Капитализм на Дальнем Востоке, как и во всей стране, и «насаждался сверху», и «усиленно рос снизу»[335]. Как же, в последнем случае, проявляла себя на восточной окраине пресловутая «невидимая рука рынка»? Прекрасный пример того, как оная расставляет все по своим местам, дает ситуация с золотодобычей в конце XIX — начале XX вв. «В целом роль золотодобывающей отрасли в экономике Дальнего Востока была сложной и противоречивой. С одной стороны, она стягивала массу рабочих, создавая тем самым внутренний рынок на сельскохозяйственные продукты и предметы потребления, стимулируя развитие обрабатывающей промышленности, способствуя формированию населения в отдаленных таежных районах, давая толчок хозяйственному освоению новых территорий. С другой стороны, золотодобыча стала главным приложением частных капиталов и применения наемной рабочей силы, что в условиях слабой заселенности и бездорожья тормозило развитие других отраслей экономики. Более того, огромные доходы, получаемые от золотодобычи, или перекачивались в непроизводственные сферы, или “уходилиˮ в экономику других районов (поскольку заправилами крупнейших золотопромышленных компаний были предприниматели столицы) и не использовались в интересах промышленного развития Приамурья. Зачастую эти доходы не использовались и в интересах самой золотопромышленной отрасли, т.к. при первых признаках истощения богатых месторождений владельцы все чаще отказывались от постановки хозяйских работ в пользу более дешевых и доходных золотничных [т.е. основанных на применение ручного труда старателей; золотничник — старатель на золотых приисках. — М. М.]. В результате начавшийся в 1880-е гг. процесс механизации золотодобычи замедлился, особенно в Амурской области»[336]. «В то время как хозяйские работы сокращались, удельный вес добываемого золотничниками золота быстро возрастал: если в 1890-е гг. удельный вес вольностарательского золота не превышал 10–12 %, то в 1911—1913 гг. на золотничников приходилось 71–72 % добываемого золота, причем в Амурской области — более 90 %, в Приморской — 35–37 %. В Амурской области в связи с переходом на золотничные работы применение техники стало заметно сокращаться. Так, в Буреинском горном округе в начале 1890-х гг. двигателями и механизмами были оборудованы 8 приисков, в 1904 г. — только 3, а с 1911 г. фактически все предприниматели перешли на золотничные работы. В Амурском горном округе в 1894 г. двигатели и механизмы имелись на 12 приисках, к 1914 г. — только на 4 и т.д.»[337]. «Переход золотопромышленности на золотничные способы добычи имел и другие негативные последствия: резко затормозился, а затем деформировался процесс складывания слоя постоянных опытных рабочих, которые вместе с семьями стали покидать приисковые поселки; начали пустеть уже сложившиеся таежные “очаги цивилизацииˮ. Вместо оседлого населения в тайгу пришли артели старателей, ориентированных на кратковременное пребывание. С их приходом росли спиртоношество, преступность и т.д. Но наиболее тяжелым следствием золотничества было развитие хищничества, т.е. нелегальная добыча золота на чужих или вновь открытых, но не заявленных участках»[338]. «…по данным золотосплавочных лабораторий (Николаевской, Зейской и Благовещенской) фактическая добыча золота была выше официально регистрируемой на 50–70 %»[339]. «Внушительные размеры хищничества способствовали большой утечке золота в Китай: по подсчетам А. Н. Митинского, в Китай ежегодно уходило 75–125 пуд., а по данным П. И. Полевого — до 300 пуд. При постановке хозяйских машинных работ возможность хищничества резко снижалась, о чем свидетельствовали многолетние наблюдения горных инженеров»[340]. Масштабы хищничества были весьма велики уже с 1890-х гг., когда «нелегально уходило в Китай 150–190 пуд. золота ежегодно»[341].
В сложившейся в области золотодобычи плачевной ситуации была и несомненная вина государства. Развитие золотодобычи и горных промыслов тормозилось «дороговизной техники», «отсутствием дешевого кредита, инженерных и технических кадров, инфраструктуры, геологических исследований, о чем государство, получая миллионные доходы [за счет налогов на золотопромышленность. — М. М.], не заботилось»[342]. «Самодержавие не умело пользоваться Сибирью, как его справедливо упрекали областники, потому что не имело средств для создания дорогостоящего механизма эксплуатации сибирских природных ресурсов»[343]. (В данном случае авторы приведенный цитаты, современные специалисты по истории Сибири, правы в своей общей оценке экономической политики царизма как неэффективной, но не совсем точны: как показал советский опыт, дело было не в нехватке средств, а в наиболее рациональной организации их использования; кроме того, не стоит и приуменьшать «вклад» Сибири в экономику Российской империи на протяжении нескольких столетий, а также забывать о том, что её отсталость была и следствием общероссийской экономической отсталости, замедленного развития капитализма.)
А вот какую общую оценку процессу хозяйственного развития Дальнего Востока в пореформенную эпоху давали советские ученые в капитальном труде по истории региона, вышедшем в 1991 г.:
«Многочисленные пережитки крепостничества в центре страны, сильно сужавшие развитие внутреннего рынка, заставляли российскую буржуазию искать новые рынки сбыта на колонизуемых окраинах. “Необходимость внешнего рынка для капитализма объясняется… тем обстоятельством, что капитализм не в состоянии повторять одни и те же процессы производства в прежних размерах, при неизменных условиях… он неизбежно ведет к безграничному росту производства, перерастающему старые, узкие границы прежних хозяйственных единицˮ, поэтому “если отсталость других сторон народного хозяйства суживает рынок в старом районеˮ, то фабриканты “будут искать рынка в другом районе или в других странах или в колониях старой страныˮ[344]. Благодаря наличию большого колонизационного фонда расширенное воспроизводство капитала в России могло осуществляться в экстенсивной форме, т. е. путем распространения вширь.
Позиция царизма и российской буржуазии, рассматривавших Сибирь и Дальний Восток в первую очередь как рынок сбыта, как зону аграрной колонизации и как источник сырья, оказывала тормозящее влияние на промышленное развитие окраин: Урала, Сибири, Приамурского края. Положение аграрно-сырьевого придатка в системе российского капитализма обусловило проявление таких черт в экономическом развитии дальневосточного региона, которые дают основание рассматривать его как экономическую колонию Европейской России (по ленинской терминологии, “как бы колонияˮ, “колония в экономическом смыслеˮ[345]). Распространение капитализма на новые территории — своеобразное экономическое завоевание окраин.
Уровень и темпы развития окраин находились в прямой зависимости от экономической связи их с центром страны. Узость дальневосточного рынка усугублялась отсутствием дорог, отдаленные населенные пункты подолгу находились в полной изоляции. Это сдерживало развитие товарно-денежных отношений. Развитие капитализма в Приамурском крае вплоть до конца ХIХ в. осуществлялось медленными темпами [с качественной, а не количественной точки зрения, “вглубь”, а не “вширь”. — М. М.]»[346].
«…Дальневосточная экономика развивалась динамично, особенно к концу века: росла площадь возделанных земель, увеличивались сбор хлебов и поголовье скота, повышался удельный вес товарной сельскохозяйственной продукции. Успешно развивалась золотодобыча, росла угледобыча, получила развитие обрабатывающая промышленность. Шло формирование транспортной системы; развитие судоходства, сухопутного транспорта стимулировало торговлю. Вместе с тем процесс развития капитализма вглубь заметно отставал от общероссийского, что было типичным для колонизуемой окраины. В связи с этим количественные изменения были намного заметнее, чем качественные сдвиги. Сельское хозяйство развивалось в основном экстенсивно. В промышленности широко были распространены дофабричные формы производства. Торговый капитал значительно преобладал над промышленным. Так, в 1900 г. местные предприниматели выбирали на торговые предприятия документов в 15 раз больше, чем на промышленные. Фактически дальневосточный регион относился к “пограничным областямˮ[347] капитализма, “понимая слово пограничный и в географическом смысле (страны, в которые только начинает проникать капитализм…), и в политико-экономическом смысле (кустарная промышленность и вообще отрасли народного хозяйства, в которых держатся еще отсталые способы производства)ˮ. В конце XIX в. со строительством Транссибирской магистрали и с включением Дальнего Востока в общероссийскую капиталистическую систему хозяйства сложились предпосылки для ускорения темпов социально-экономического развития региона»[348].
«В 80-е гг. XIX в. происходили заметные перемены в дальневосточной политике царской России. <…> …все более увеличивалось значение освоения окраин и проникновения на рынки соседних стран. Складывались предпосылки к переходу царизма и крупной русской буржуазии к империалистической политике на Дальнем Востоке, к осуществлению экспансионистских планов.
…Увеличение роли Дальнего Востока связано и с международной ситуацией, сложившейся в тихоокеанском регионе в результате обострившейся борьбы передовых капиталистических держав за передел мира. Это вызвало озабоченность правящих кругов России за судьбу дальневосточной окраины, ускорило постройку Транссибирской железной дороги. В итоге сложились предпосылки, обусловившие более высокие, чем в целом по стране, темпы социально-экономического развития Дальнего Востока в начале ХХ в., “подтягиваниеˮ региона до общероссийского уровня. Капитализм, осуществляя свою прогрессивную миссию, способствовал изживанию черт, характерных для дальневосточной окраины как “колонии в экономическом смыслеˮ. Однако более интенсивное развитие капитализма при сохранении до- и раннекапиталистических форм хозяйствования, т. е. многоукладность экономики, становится основой обострения социальных противоречий и распространения на Дальний Восток революционной ситуации, сложившейся в стране в 1905 и 1917 гг.»[349]
«Крупные казенные инвестиции, улучшение средств сообщения, приток переселенцев и рабочих — все это послужило импульсом для ускорения темпов развития промышленности. Однако структура экономики Дальнего Востока [в начале XX в.] принципиально не изменилась, регион продолжал сохранять черты аграрно-сырьевого придатка промышленно развитого центра страны. Ведущая роль оставалась за золотодобычей»[350]. «Крупные компании концентрировали в своих руках различные рудные и угольные месторождения, лесные концессии и другие источники сырья. Не прибегая к дополнительным затратам на технику, установке более совершенного оборудования, они в широких масштабах использовали дешевых иностранных рабочих, архаичные методы эксплуатации, что особенно тяжело отражалось на положении трудящихся. <…> Промышленно-транспортное развитие Дальнего Востока в период империализма отличалось более высокими темпами, чем общероссийское. В 1913 г. удельный вес промышленной продукции в валовой продукции народного хозяйства дальневосточного региона составил 46,0 %, в то время как в целом по России — только 38,0 %. Наряду с этим заметно ускорился технический прогресс, усилилась концентрация производства и капитала, происходило сращивание финансового капитала с промышленным. Однако то обстоятельство, что львиная доля доходов приходилась на добывающие отрасли, что отрасли обрабатывающей промышленности были развиты непропорционально, являлось показателем экономической отсталости региона. В годы первой мировой войны несбалансированность экономического развития Дальнего Востока усилилась…»[351].
«Проникновение иностранного капитала в народное хозяйство страны происходило особенно интенсивно на восточных окраинах, где имелись громадные запасы природных богатств, продолжительное время правительством не вводились таможенные пошлины, отсутствовали необходимые для населения потребительские товары. США, Япония, Англия, Франция стремились, во-первых, укрепить свои экономические позиции на русском Дальнем Востоке, во-вторых, использовать территорию края для проникновения в экономику Сибири, Маньчжурии и Кореи. Владивостокский биржевой комитет оказывал энергичную поддержку иностранным фирмам в их борьбе против ограничений свободы деятельности в дальневосточных областях (речь идет о разработке горных богатств, вывозе за границу сырья, беспошлинной торговле и т. д.). Экономическая экспансия иностранных монополий осуществлялась разнообразными методами: они расширяли сбыт своих товаров в городах и селах Приамурья, покупали акции русских товариществ и торговых домов, скупали по низким ценам рыбу у аборигенов и осуществляли неэквивалентный обмен промышленных товаров на пушнину, строили предприятия и эксплуатировали горнорудные и лесные богатства, предоставляли кредиты русским компаниям и отдельным капиталистам. <…> В торговом обороте Приморья в 1912–1913 гг. иностранный капитал составлял 66 %, а русский — лишь 33,3 %. Одним из методов влияния на экономическую жизнь края являлось финансирование мелких торговцев иностранными фирмами в городах Дальнего Востока»[352]. «Введенные в 1915–1916 гг. ограничения на ввоз и вывоз многих товаров, отмена порто-франко в Приамурском крае (на все товары, кроме продовольствия) заставили иностранных капиталистов установить более тесные связи с русскими монополиями. “Таможенные пошлины высоки, — прибыли необъятны — вот иностранный капитал и переселяется внутрь России… Но, разумеется, без всесторонней помощи русских капиталистов они не могли бы вовсе действовать в России. Рука руку моет. Американские, английские, немецкие капиталисты собирают прибыль при помощи русских капиталистов, которым перепадает очень хорошая доляˮ[353]. Крупнейшие торговые фирмы действовали в тесном контакте с иностранными капиталистами: “Чурин и К°ˮ — с французскими, “Кунст и Альберсˮ — с немецкими. Сращивание русского капитала с иностранным происходило в сфере промышленного производства, торговли, финансового обращения. Обороты и прибыли крупнейших капиталистических фирм накануне и в годы войны достигли огромных размеров. В 1913–1914 гг. торговый дом “Кунст и Альберсˮ имел оборотный капитал 16 млн р., его магазины находились в Москве, Владивостоке, Благовещенске, Хабаровске, Николаевске-на-Амуре, Харбине и многих других городах. Чистый доход этой фирмы в 1914 г. составил более 0,8 млн р., а торгового дома “Чурин и К°ˮ — 1,8 млн р. Последняя фирма за годы войны значительно укрепила свое положение, открыв целый ряд новых магазинов в России и за рубежом. <…> Накануне и в годы первой мировой войны шел процесс сращивания русского и иностранного капитала. Финансирование промышленности, железнодорожного, морского и водного транспорта и торговых операций вели русские и иностранные банки: Среднеазиатский, Азово-Донской, Сибирский, Гонконг-банк, Иокогама-банк, Чосен-банк. Царское правительство не могло должным образом защитить от посягательств иностранных предпринимателей ценнейшие минеральные, рыбные, лесные и пушные богатства Сибири и Дальнего Востока. <…> Американские, английские, японские и французские предприниматели использовали для проникновения в экономику русского Дальнего Востока китайские фирмы в Маньчжурии, вели через них розничную торговлю во многих пунктах Азиатской России. Для крупнейших капиталистических государств торговля являлась методом проникновения на русский Дальний Восток, вытеснения конкурентов, захвата природных богатств России. Все это таило большую опасность для экономики Приамурского края, вызывало недовольство дальневосточного населения»[354].
«Таким образом, в начале ХХ в. стимулирующее воздействие на эволюцию дальневосточного хозяйства оказало железнодорожное строительство, вызвавшее приток капиталов и рабочей силы, и столыпинская аграрная реформа, активизировавшая переселенческое движение в Сибирь и на Дальний Восток. Под влиянием этих факторов развитие экономики дальневосточного региона происходило более высокими темпами, чем страны в целом. Наряду с этим происходили и заметные качественные сдвиги: ускорились переход от мануфактуры к фабрике и концентрация производства и капитала в промышленности, росла товарность сельского хозяйства, развивались арендные отношения в деревне, укреплялись фермерские хозяйства, шло формирование монополистического капитала. Вместе с тем отсталость дальневосточной экономики сохранялась, что выражалось в аграрно-сырьевой направленности хозяйства, в переплетении передовых капиталистических форм производства с патриархальными и полупатриархальными. Проникновение иностранного капитала в экономику региона не способствовало изживанию отсталости, а, наоборот, консервировало патриархальные методы хозяйствования. В годы войны усилились диспропорции в хозяйственном развитии дальневосточной зоны, в силу чего она оказалась втянутой в разрушительный кризис, охвативший всю страну, поставивший ее на грань катастрофы, стремительно приблизивший революционный взрыв»[355]. «Относительная отсталость дальневосточной экономики, сохранение сословности и других архаичных черт в социальной жизни вели к переплетению внеэкономических и экономических методов эксплуатации, что существенным образом ухудшало положение трудящихся, в первую очередь пролетариата»[356].
Похожим образом оценивают ситуацию на царском Дальнем Востоке и современные дальневосточные историки:
«Таким образом, развитие промышленного капитализма на Дальнем Востоке, происходившее в условиях слабой заселенности и нехватки рабочих рук, осуществлялось намного медленнее, чем в центре страны. Основание крупных промышленных предприятий, приглашение специалистов, покупка машин, дорогого оборудования требовали больших капиталовложений, которыми не располагала местная буржуазия. Сдерживающим фактором была также позиция российской буржуазии, рассматривавшей Сибирь и Дальний Восток в первую очередь как источник сырья и не заинтересованной в их быстром промышленном развитии. Сказывалась и противоречивая политика царизма, которая определялась главным образом меркантильными устремлениями помещиков и капиталистов центра. В результате вплоть до конца XIX в. Дальний Восток оставался отсталой окраиной с аграрно-сырьевой направленностью экономики. Переход на рельсы крупного фабричного производства, завершившийся в центре страны в начале 1890-х гг., здесь ещё только начинался»[357].
«Вместо вывозов капиталов за рубеж (один из важных признаков империализма) предприниматели и государство осваивали (пока ещё слабо) окраины Российской Империи — Сибирь, Дальний Восток, Среднюю Азию. В то же время Россия была привлекательной для иностранного капитала из-за дешевизны рабочей силы (по причине низкого уровня жизни рабочих классов в стране) и огромных запасов сырьевых ресурсов. <…> Вместе с тем остров [Сахалин], как и весь Дальний Восток, рассматривался правящими кругами, предпринимателями в роли сырьевого придатка. Главные богатства давали месторождения угля, нефти, цинка, золота, а также лесоразработки и рыбная ловля… Российские и иностранные владельцы месторождений и фирм — “Братья Нобельˮ, “Немецко-китайская компанияˮ, “Английская компанияˮ, “Сахалинская компанияˮ, фирмы Бринеров — как правило, постоянно не проживали на острове. Условия труда и жизни рабочих были тяжелыми. Несоблюдение техники безопасности, произвол мастеров, штрафы, скученность и антисанитария в бараках, порождало увечья, гибель людей и высокий уровень заболеваемости. Протесты русских рабочих вели к росту вербовки иностранцев — менее требовательных китайцев и японцев»[358].
Неплохой обзор экономической жизни Зауралья (правда, с упором на Сибирь) в динамике, начиная от момента его завоевания русскими, дали Л. М. и И. Л. Дамешеки, отметившие, что на эти территории имперские власти смотрели не иначе как на «Перу и Мехику наше»[359]:
«…сам факт опережающих темпов роста сельского населения Сибири по сравнению с Европейской Россией свидетельствует о том, что темпы аграрной колонизации существенно опережали темпы индустриальной.
Изучение экономического развития Сибири показывает, что со времени присоединения ее к России и вплоть до начала ХХ в. основные отрасли производства — сельское хозяйство, промышленность, промыслы — развивались весьма однобоко, выступая в качестве поставщиков сырья для европейского центра. Интересы последнего в лице императорского Кабинета, казны, помещиков и фабрикантов защищала экономическая стратегия правительства в регионе, находившая свое выражение в разработке и практическом осуществлении законодательства, в финансовой, в том числе налоговой, политике, во внешнеэкономической деятельности. Такой подход был основан на признании экономической зависимости окраин от европейского центра, в котором, по меткому замечанию известного мемуариста XIX в. Ф. Ф. Вигеля, всегда смотрели на Сибирь, как богатая барыня смотрит “на дальнее поместье, случайно ей доставшееся…ˮ. Задача поместья заключалась прежде всего в том, чтобы исправно платить “оброк золотом, серебром, железом, мехамиˮ, а состояние самого поместья мало беспокоило госпожу. По мнению Вигеля, из Сибири и так все придет само собой, а потому не следовало о ней слишком заботиться.
Именно такого рода воззрения определяли статус и место Сибири в составе империи. Небезынтересно отметить, что Вигель в своих высказываниях довольно точно очертил ориентацию правительственных интересов в Сибири. Для московских, а затем и петербургских царей и императоров Сибирь на протяжении XVII и XVIII столетий оставалась неисчерпаемым поставщиком столь необходимой государству пушнины. После того как соболь — наиболее ценный объект пушного промысла — был почти повсеместно выбит, на смену пушнине пришли драгоценные металлы.
Начавшаяся в середине XVIII в. сибирская золотодобыча к середине XIX в. выдвинула Россию в число ведущих золотодобывающих государств мира. Этот процесс шел весьма интенсивно. Если в 1831–1835 гг. из 378 пудов золота, добытого в России, доля Сибири составляла 45 пудов, или 11,9 %, то в 1856 и 1860 гг. эти показатели составляли уже соответственно 1343 и 1048 пудов. Иными словами, на сибирскую золотодобычу в масштабах государства приходилось 78 %. Характерно, что основными районами добычи и выплавки цветных металлов были Алтайский и Нерчинский горные округа, принадлежащие императорскому Кабинету. Накануне отмены крепостного права на заводах этих округов выплавлялось свыше 95 % общероссийского серебра, свинца и меди. В пореформенный период в связи с отменой подневольного труда и примитивной технологией производство цветных металлов резко сократилось — свинца в 4 раза, меди в 2 раза. Из горнодобывающей отрасли, получившей сравнительно быстрое развитие в начале ХХ в., следует отметить соледобывающую и каменноугольную, доля которых в общероссийском производстве составляла соответственно 12 и 14,5 %. Остальные отрасли горнодобывающей промышленности, например, добыча слюды, развивались слабо и неритмично. Примером этому является черная металлургия, не выдержавшая конкуренции с капиталистическим производством центра.
В конце XIX — начале ХХ в. из этой плоскости выходит обрабатывающая промышленность, особенно те ее отрасли, которые были связаны с обработкой местного сырья. В. А. Скубневский, внимательно изучавший данный процесс, пришел к обоснованному выводу о том, что “наиболее значительный отряд рабочих обрабатывающей промышленности был сосредоточен в пищевом и овчинно-шубном производствахˮ. Соотнося показатели числа занятых рабочих в обрабатывающей промышленности Сибири и “ведущих промышленных районов страныˮ, историк характеризует их как “мизерноеˮ, но в то же время “вполне сопоставимоеˮ с аналогичными показателями других окраин государства, например Средней Азии, Кавказа, Закавказья, Дальнего Востока. Думается, что такое совпадение не случайно. Оно было порождено основными принципами экономической политики империи в отношении азиатских окраин государства, которое рассматривало эти территории как сырьевой придаток промышленно развитого центра. В качестве примера сошлемся на исследование З. Д. Костельской, пришедшей к аналогичному выводу на основе изучения экономической политики империи на другой азиатской окраине — в Туркестане. “Царизм, проникнув в Туркестан и захватив в свои руки все политические и экономические командные высоты, быстро превратил страну в аграрно-сырьевой придаток метрополииˮ, — отмечает автор. Во второй половине XIX — начале ХХ в. с особой силой проявилась связь между переселением и уровнем развития сельскохозяйственного производства, основной отраслью которого становится земледелие. Хотя последнее по-прежнему сохраняло экстенсивный характер, тем не менее волна переселенцев стала мощным импульсом его развития. Переселенцы принесли в Сибирь собственную земледельческую культуру, новые приемы агротехники и массовое кустарное производство.
В. Г. Тюкавкин, И. А. Асалханов, Л. М. Горюшкин, авторы коллективных работ, на основе изучения развития земледелия Сибири конца XIX — начала ХХ в. приходят к единодушному мнению о резком возрастании товарности земледелия в рассматриваемый период. Это выразилось в общем увеличении посевных площадей, преимущественном росте посевов пшеницы и овса в частности. За период с 1901 по 1913 гг. размер посевных площадей в Сибири вырос с 3,6 до 7,1 млн дес., т. е. почти на 170 %. Преимущественный рост посевов пшеницы за эти же годы составил от 1,4 до 3,5 млн дес. Иными словами, в структуре посевных площадей около половины приходилось на пшеницу, что свидетельствовало о развитии товарного производства.
Рост посевных площадей приводил к увеличению валовых сборов зерна. В Акмолинской, Тобольской, Томской, Енисейской, Иркутской губерниях валовые сборы составили: в 1901–1905 гг. — 158 млн пудов, в 1906–1910 гг. — 204 млн пудов, 1913 г. — 305 млн пудов. Увеличение валовых сборов пшеницы за соответствующие годы выразилось в следующих показателях: 64, 89, 148 млн пудов. Сибирский хлеб, особенно после завершения строительства Транссиба, буквально хлынул на российский рынок, что составило серьезную конкуренцию помещичьим хозяйствам Европейской России. Однако тарифная политика правительства (челябинский тарифный перелом 1896–1911 гг.), искусственное завышение цен на ввозимый в Европейскую Россию сибирский хлеб снижали конкурентоспособность последнего и, таким образом, сдерживали экспорт [выделено мной. — М. М. Обратите внимание: вот она какая, оказывается, была «единая и неделимая»!]. Сохранение помещичьего землевладения в Европейской России накладывало существенный отпечаток на экономическую политику правительства в Сибири. Лишь в 1913 г. тарифный перелом был полностью отменен.
<…>
Рассмотрение основных отраслей хозяйства позволяет заключить, что на протяжении всего имперского периода место Сибири в экономике России оставалось неизменным — как поставщика сырья. Правда, само понятие “сырьеˮ менялось. Если на протяжении XVII и первой половины XVIII в. это была пушнина, то затем в связи с истощением пушных запасов, открытием месторождений золота, именно золото стало основной статьей сибирского “экспортаˮ в Европейскую Россию. Во второй половине XIX и начале ХХ столетия на первое место по значимости выходит продукция сельского хозяйства — прежде всего масло. Именно это аграрное сырье служило основным источником для работы местной перерабатывающей промышленности и основной статьей внутреннего вывоза и экспорта за границу. Правительственная политика, в том числе и в экономических вопросах, не только учитывала особенности хозяйственного развития региона, но в первую очередь отражала интересы императорского Кабинета, казны и связанных с ними общественных слоев. Неслучайно в начале ХХ в. именно земельная рента, а не ясак и золото, становится основным источником финансовых поступлений от эксплуатации сибирских земель. Это находило отражение в налоговом законодательстве и практике его реализации»[360].
Итак, в экономическом плане ситуация на Дальнем Востоке в начале XX в. отчасти напоминала нынешнюю: весь Дальний Восток рассматривался правящими кругами, предпринимателями в роли сырьевого придатка, и более того — экономическая политика царизма также превратила регион в сырьевой придаток иностранных государств (не только Японии и США, но и Европы — Англии, Франции, Германии, при этом наибольший вес имели японские капиталы, контролировавшие, например, почти 70 % рыбного хозяйства)[361]. Контроль иностранного капитала над добычей сырья способствовал консервации экономической отсталости.
Было ли такое положение дел естественным? Достаточно распространен — как в лагере ультрарыночников, так и в лагерях их умеренных и более радикальных (в том числе более-менее левых) оппонентов — тезис о том, что для Дальнего Востока, в виду крайне неблагоприятных природно-климатических условий (территории с неблагоприятными для проживания человека природными условиями составляют 81,2 % площади региона, территории же наиболее продуктивные с точки зрения масштабов воспроизводства материальных условий жизни и самой жизни — 2,7 %[362]), характерна хозяйственная нерентабельность/неконкурентоспособность производства, что проявлялось и в ходе предшествующих периодов его освоения (царского, советского). Естественно, обсуждать можно лишь «нерентабельность» Дальнего Востока с точки зрения промышленного освоения (и возможно, не освоения в целом, а отдельных элементов экономической политики). Так, если говорить о царском периоде, то среди историков наиболее распространенная точка зрения (и в советское время, и сейчас) заключается в том, что одним из главных мотивов движения «встречь солнцу» была именно выгода для казны и для торгового капитала от эксплуатации сибирских и дальневосточных сырьевых ресурсов (в первую очередь — от пушнины). Таким образом, ставить вопрос о «рентабельности» Дальнего Востока можно лишь при рассмотрении периода после перехода от феодализма к капитализму (с XIX в.): когда ясачный режим перестал играть ту роль, которую играл в феодальную эпоху (в чем сыграли свою роль социально-экономические изменения, истощение сырьевой базы, которое стало заметным в Сибири, согласно С. Б. Окуню, во второй половине XVII в.; в целом, как отмечал, тот же Окунь, ясак, в натуральной его форме, потерял былое значение уже ко второй половине XVIII века, кроме того, расходы на его взимание совсем чуть-чуть превышали получаемые доходы); когда выросло население; когда значительно развилась инфраструктура. Т.е. имеет смысл обсуждать вопрос лишь о «рентабельности» освоения Дальнего Востока в эпоху полноценного промышленного развития; при этом стоит учитывать, что если «в России в целом промышленная революция победила к 90-м гг. XIX в., то в Сибири она делала лишь первые шаги», «на рубеже XIX—XX вв. обнаруживаются все признаки промышленной революции, которая в основном завершилась в 30-е гг. ХХ в. после механизации горнодобывающей отрасли»[363]. Кратко подытоживая сказанное выше, отметим также, что с XVIII в. пушнина лишь уступила свое место другим видам сырья: в XVIII–XIX вв. это были драгоценные металлы (в 40-е гг. XIX в. Сибирь заняла одну из лидирующих позиций на мировом рынке золота, давая 39 % его мировой добычи, в целом в XIX в. Сибирь «давала почти все серебро и более половины [до 4/5 всей добычи. — М. М.] золота империи»), в конце XIX — начале XX в. — продукция сельского хозяйства (оно в 1913 г. давало «две трети стоимости продукции» Сибири, тогда как промышленность — лишь четверть; «в 1917 г. Сибирь при 7 % всего населения империи дала шестую часть валового сбора хлебов, около 2 % стоимости промышленного производства, в том числе 13 % стоимости продукции горного дела»); ценная роль территорий за Уралом как поставщиков сырья оставалась неизменной с самого начала их завоевания и освоения[364]. В целом, однако, «Сибирь [и вообще, Зауралье] имела относительно развитое сельское хозяйство, средний по уровню развития транспорт и весьма слабую промышленность», «на долю Сибири приходилось 8,3 % длины железных дорог, 6,5 % числа перевозок, 5,5 % торговых заведений, 4 % наемных рабочих России» (при этом индустриальных работников, занятых в горной промышленности, фабрично-заводской и на транспорте, в Сибири к 1917 г. было лишь 230 тыс. или 2,3 % от всего сибирского населения[365]), в городах же Сибири проживало 12 % её населения[366].
Советский период, однако, стал временем грандиозного промышленного прорыва и суверенизации экономики, временем поступательного экономического развития района, несравнимого по своей успешности и эффективности с тем, что делалось здесь в царской России. В восстановительный период (с конца 1922-го по конец 1920-х гг.) важную роль сыграла такая форма госкапитализма как концессия — «привлечение иностранного капитала для разработки естественных богатств региона в силу его удаленности от европейской части России, временной нехватки собственных средств»; «большая часть концессий имела место в добывающей промышленности (добыча золота, полиметаллических руд, нефти), а также в лесной и рыбной»; «концессионная политика дала некоторые положительные результаты»: «капиталовложения концессионеров в добывающие отрасли Дальневосточного региона к концу 20-х гг. XX в. составили 49 % от величины государственных», «концессионные предприятия дали промышленности около 7 % рабочих мест, в то время как в целом по стране количество рабочих мест концессионных предприятий не превышало 1 %»; в общем, «благодаря концессиям советское правительство получало дополнительные средства, которые использовались при восстановлении народного хозяйства и индустриализации», т.е., в конечном счете, для успешного освобождения от иностранной зависимости[367]. Между тем, по вопросу о необходимости развития дальневосточной промышленности в партии единого мнения первоначально не было. Так, например, в феврале 1927 г. на пленуме ЦК ВКП(б) «против вложения капитальных средств в промышленность на востоке страны» выступили Л. Д. Троцкий и Л. М. Каганович, а сторонниками индустриализации восточных территорий были В. В. Куйбышев, С. М. Киров, Г. К. Орджоникидзе, Я. Б. Гамарник… В итоге все-таки победила точка зрения комплексного индустриального развития Дальнего Востока. В кратчайшие сроки была создана «мощная индустриальная база, способная противостоять постоянной угрозе со стороны недружелюбных соседей»[368] (создавались в первую очередь предприятия тяжелой индустрии и оборонной промышленности; именно добывающие отрасли и военная промышленность стали основой экономики региона[369]), развивалась транспортная инфраструктура[370]. «За две первые пятилетки объемы производства выросли в угольной и нефтяной промышленности в 5 раз, в машиностроении — в 2 раза, в цветной металлургии — в 6 раз. Теперь именно тяжелая индустрия определяла облик региональной экономики. К 1937 году она производила более 50 % всего объема промышленной продукции»[371]. «К 1940 году в десятки раз был увеличен потенциал многих краев и областей по сравнению с 1913 годом. Темпы развития Дальнего Востока были опережающими по сравнению со страной в целом»[372]. «За годы второй пятилетки в промышленность ДВК[373] было вложено более 2,4 млрд руб., что было почти в 1,6 раза больше наметок второго пятилетнего плана. Дальний Восток к концу пятилетки выпускал многое из того, что ставило его в один ряд с индустриально развитыми областями страны. <…> Важнейшим итогом индустриализации ДВК было рациональное размещение промышленности в пределах самого края. Возникновение новых промышленных центров изменило экономическую географию края, рассредоточило индустрию, ликвидировав уродливую концентрацию промышленного производства в немногих южных районах Дальнего Востока. Особенно быстрыми темпами развивались Северный Сахалин, Камчатка, Колыма, Чукотка, Хабаровский край. Произошли изменения в размещении центров машиностроения и металлообработки»[374].
Позитивные итоги, несмотря на первоначальные издержки, ошибки, нарушения революционной законности, — проистекавшие как из субъективных, так и объективных причин — принесла и коллективизация. «Постепенно картина последствий коллективизации (спад производства в аграрном секторе, снижение урожайности, сокращение поголовья скота и др.) стала меняться. К началу 1940-х годов положение сельского хозяйства Дальневосточного региона стабилизировалось, что выразилось в увеличении посевных площадей, изменении в лучшую сторону технической базы, повышении урожайности. Даже доходы дальневосточных колхозников были выше, чем в других регионах. Немаловажное значение имела наметившаяся тенденция к сокращению завоза в край продуктов из других областей страны. <…> Проверкой на прочность и жизненность новых форм земледелия была Великая Отечественная война»[375]. «Колхозное крестьянство в результате самоотверженного труда и героических усилий вынесло на своих плечах неимоверные трудности, поддержав общество, страну в самые тяжелые, отчаянные для нее годы войны и послевоенного восстановления. Это был почти бесплатный труд на колхозных полях и фермах и частичная работа на то же государство в собственных подсобных хозяйствах [что было, естественно, временным явлением в экстремальных обстоятельствах, когда на кону было само существование народов СССР. — М. М.]»[376].
Ускоренными темпами ликвидировалась неграмотность населения Дальнего Востока: если в 1926 г. общая грамотность составляла более 40 %, а грамотность среди коренных народов — 2 %, то по данным переписи 1937 г. грамотных старше восьми лет стало 81 %, среди коренных народов — 64 %; также в 1937 г. на Дальнем Востоке действовало 974 избы-читальни, для решения проблемы нехватки учительских кадров создавались педагогические техникумы, в 1929 г. в Хабаровске был открыт Дальневосточный техникум народов Севера, готовивший учителей для школ коренного населения, в 1931 г. в крае было введено всеобщее обязательное начальное образование[377].
Важную роль в форсированном преодолении экономической отсталости играл небывалый массовый трудовые энтузиазм; вот лишь пара примеров: «В декабре 1933 г. тысячная колонна молодежи пешком, без дорог (их ещё только предстояло проложить), по льду и снегу направилась из Хабаровска в Комсомольск [население которого за 1932–1940 гг. выросло со 150 чел. до более 70 тыс. — М. М.] на пополнение рядов строителей — 400 километров “ледового походаˮ по морозу»; в конце 1936 г. коренная ленинградка Валентина Хетагурова, приехавшая на Дальний Восток в 1932 г., обратилась через газету к советским девушкам с призывом «приехать на Дальний Восток обустраивать и обживать эту землю», в ответ на её призыв в начале 1937 г. «из Москвы отбыл целый эшелон — 400 работниц фабрик “Трехгоркаˮ, “Динамоˮ и других предприятий» (как их стали называть — «хетагуровок»)[378].
В итоге, созданная на Дальнем Востоке «материально-техническая база позволила выдержать испытания военных лет»[379]. «С началом Великой Отечественной войны промышленность и хозяйство Дальневосточного региона переходят на выпуск продукции военно-оборонного значения. Главная цель — достичь такого уровня производства, чтобы не только обеспечить себя на месте всем необходимым, но и поставлять продукцию в центральные районы страны для скорейшей победы над нацистской Германией. <…> В справке по основным данным о работе промышленности за период Великой Отечественной войны говорится: “До войны на ДВК не производилось ни одного вида боеприпасов и вооружений. За период войны были освоены (собственными силами без получения надлежащей документации из центра) 16 видов боеприпасов, 82 мм и 120 мм минометы, 76 мм полковая пушка и т.д.ˮ. За короткое время было освоено производство продукции, ранее ввозимой из центральных районов страны, — металлорежущих станков, измерительных приборов, а также более 600 видов изделий из местного сырья (наждачной бумаги, графита, лампового стекла и т.д.)»[380]. (Например, был налажен массовый выпуск гранат, корпусов снарядов, запасных частей узлов и агрегатов к автомобилям и легким танкам, авиационной фанеры, противотанковых мин, телеграфной катушки, лыж, разборных казарм, передвижных ремонтных мастерских, белья, парашютов, палаток, стержней для изготовления мин, бутылок с зажигательной смесью, пищевых концентратов, углекислоты, витаминизированного рыбьего жира и многого другого; осуществлялся ремонт различного оборудования, ремонт танков; вступали в строй новые заводы, фабрики, шахты, железные и автодороги, мосты, тоннели; предприятия увеличивали выпуск продукции в 2,5–4 раза по сравнению с довоенным; частым стало досрочное выполнение и перевыполнение плана; металлургические предприятия Тетюхи, нынешнего г. Дальнегорска, «давали стране один из самых важных металлов для оборонной промышленности — свинец»; «каждая девятая пуля в СССР в годы войны была отлита из дальневосточного свинца»; почти в каждом населенном пункте страны был рыбий жир, добытый дальневосточными рыболовецкими колхозами, которые «несмотря на нехватку рабочей силы, успешно выполняли свои производственные задания» и даже увеличивали поставки рыбы, что было особенно важно в условиях, когда «рыбные бассейны на Севере, Балтике, Черном и Азовском морях были полностью блокированы»; а стало возможным это в том числе «благодаря почину женщин-рыбачек, в короткие сроки освоивших рыболовецкие профессии — шкипера, моториста, ловца»[381].)
Важную роль сыграла в условиях войны транспортная инфраструктура Дальнего Востока: безупречно работала железная дорога, основным направлением перевозок которой теперь стало направление с востока на запад, а «дальневосточное пароходство в годы войны выполняло более 70 % всех перевозок морского транспорта СССР» (в том числе осуществило 50 % поставок по американскому ленд-лизу)[382].
В 1943 г., несмотря на трудности военного времени, руководство СССР приняло решение о создании в Приморье Дальневосточной базы Академии наук СССР. В целом, за годы советской власти был создан мощный научно-технологический комплекс: «в 1950–1960-е гг. только в Приморском крае были открыты 10 высших учебных заведений, которые готовили специалистов 77 профилей», в рамках созданного в октябре 1970 г. Дальневосточного научного центра Академии наук СССР было «открыто 150 новых лабораторий, секторов, отделов», были достигнуты большие успехи в химии, в разработке технологий переработки минерального сырья, в сельском хозяйстве, в почвоведении, лесоводстве, в защите культур от вирусных болезней и сорняков, в океанологии[383].
Небывалых масштабов в советский период достигло капитальное строительство. «Почти 90 % всего “недвижимого имуществаˮ, которым располагает сегодня [на 2013 г. — М. М.] российский Дальний Восток (заводы и комбинаты, фабрики и рудники, морские порты и электростанции, автодороги и водохранилища, аэропорты и линии электропередач, жилой фонд, школы и больницы, дома культуры и санатории, театры и детские оздоровительные лагеря и пр.), было создано, сооружено и построено за последние 45 лет существования советского государства. Масштабы проделанной работы, вклад строителей и всего народа абсолютно несопоставимы ни со столетним предшествующим, ни, тем более, с двадцатидвухлетним периодом последующей истории региона»[384].
Советское государство осознанно развивало Дальний Восток не столько с целью извлечения сиюминутной экономической выгоды, сколько как «потенциальный резерв для потомков», делало своего рода «инвестиции в будущее», не окупающие себя в полной мере в настоящем[385] (хотя уникальные сырьевые ресурсы региона вносили свой вклад в обеспечение самодостаточности страны и в настоящем, работая при этом на благо всего общества, а не на благо кучки паразитов[386]). Другой важнейшей задачей было создание «опорной базы для осуществления политического и экономического влияния на многонаселенные страны Тихого океана»[387] и создание мощного военного «форпоста», «крепости»[388] на берегах Тихого океана, «экономической базы вооруженных сил страны»[389]. Не для того, чтобы создать плацдарм для проведения политики порабощения других народов, как это было пару десятков лет назад, нет, — для того, чтобы защитить завоевания революции: в условиях враждебного капиталистического окружения охрана «резерва», находящегося на краю самой большой в мире страны, иным образом (без создания центра военной промышленности на Востоке и движения в сторону обеспечения продовольственной самодостаточности региона) осуществлена быть не могла (и особенно актуально это все было в преддверии Второй мировой войны, когда, например, в 1931 г. оккупировавшая Маньчжурию Япония вплотную подступила к советским границам[390]). Таким образом, в рамках советского подхода вопрос о рентабельности восточных территорий звучал бы, если бы ставился, столь же жалко, бессмысленно и смешно, как вопрос о «рентабельности» армии или, скажем, победы в Великой Отечественной войне. Какая цена является «приемлемой» за независимость?
Март 2016 — март 2017
Маргарита Павловна Муромцева (р. 1986) — российский историк, экономист, публицист; специализируется на проблемах Сибири и Дальнего Востока и на истории и социологии отечественных общественных движений.